Глава XI. Невозможность естественного подбора по противоречию между органическим миром, каким он вытекает из этого начала‚ и миром действительно существующим (Продолжение) (стр.206)
1. Безразличные и вредные признаки (стр.207)
Окончив рассмотрение органов безразличных и выставив все следствия, проистекающие из него‚ доводящие Дарвиново учение до противоречия с действительностью, т.е. доводящие его необходимым логическим ходом мысли, берущим свое начало из его же посылок — ad absurdum, обратимся к органам, строениям и инстинктам уже прямо бесполезным или даже вредным, в адаптивном смысле, — коих вовсе не могло бы существовать по Дарвинову учению, `что он положительно и высказывает.
«Естественный подбор, — говорит он, — никогда не производит в существе чего-либо‚ для него самого вредного, потому что естественный подбор действует единственно для блага каждого из них».1 И это не какое-нибудь случайное, опрометчивое выражение, а необходимое существенное основание всей теории; однако же, в последних изданиях Дарвин счел нужным значительно смягчить этот афоризм или‚ скорее‚ аксиому своей теории. «Естественный подбор никогда не произведет в существе какого бы то ни было строения более вредного‚ чем полезного для этого существа, потому что естественный подбор действует единственно через посредство и для блага каждого из них».2 Кажется, и при этом ограничении мысль выражена достаточно определенно и ясно.
2. Признаки‚ вредные для их обладателя, но полезные для других существ (стр.208)
Самым сильным примером такой вредности строения для самого существа был бы‚ конечно‚ такой, при котором оно, будучи вредным для его обладателя, было бы полезным для совершенно других существ и мотивировалось такой чуждой для самого организма пользой, ибо это‚ очевидно‚ произошло бы вне возможной для подбора области деятельности. Это было бы примером или общей предустановленной целесообразности, или морфологического процесса совершенно безотносительного к полезности или вредности его результатов. Если бы‚ однако, такое свойство было очень сильно выражено, то‚ конечно‚ обладатель такого строения не мог бы долго просуществовать, поэтому редким должно оно быть, во всяком случае, при любой теории, или лучше сказать, независимо от всякой объяснительной теории.
Значение важности таких фактов для его теории не было упущено Дарвином из виду, и он говорит: «Естественный подбор не имеет возможности произвести какое-либо изменение в виде исключительно для блага другого вида, хотя во всей природе один вид непрестанно извлекает выгоды из строения других видов и пользуется этим. Но естественный подбор может производить и действительно производит строения для прямого вреда других животных, как мы это видим в ядовитых зубах гадюки и в яйцекладе ихнеймона, коим яйца его кладутся в живые тела других насекомых. Если бы могло быть доказано, что какая-либо часть строения какого-либо вида образована для исключительного блага другого вида, — это уничтожило бы всю мою теорию, потому что это не могло бы быть произведено естественными подбором».3 И вот один из ревностнейших приверженцев Дарвинова учения с торжеством восклицает: «Дарвин делает вызов — указать ему хоть на один орган, приспособленный не для пользы его обладателя, а исключительно для пользы другого существа, — и такого органа не нашлось в природе»!4
Но искать такого органа незачем далеко, — Дарвин сам потрудился его найти и поместил на той же странице, на которой сделал свой вызов. Пример этот представляет гремучая змея, потому что `то объяснение, которое предлагает Дарвин гремушкам ее хвоста‚ ни с чем не сообразно. «Принято, что гремучая змея имеет ядовитые зубы для собственной своей защиты и для убиения своей добычи; но некоторые авторы предполагают, что в то же самое время она снабжена гремушками для собственного своего вреда, — именно для предупреждения добычи. Я почти столь же легко поверю тому, что кошка извивает конец своего хвоста, приготовляясь к прыжку, для того‚ чтобы предостеречь приговоренную мышь. Гораздо более вероятным взглядом был бы тот, что гремучая змея употребляет свои гремушки, что кобра (Noja tripudiens Merr.) расширяет свои брыжжи (frill), короткохвостая гадюка (puff adder, Echidna arietans Merr.) надувается, испуская громкое и резкое шипение, чтобы напугать (alarm) многих птиц и зверей, про которых известно, что они нападают даже на самых ядовитых змей. Змеи действуют по тому же побуждению, которое заставляет курицу взъерошивать свои перья и расставлять крылья при приближении собаки к ее цыплята».5 Читая это место, вновь прибавленное к шестому изданию, невольно себя спрашиваешь, — шутит Дарвин или нет? Во-первых, ни ироническое сравнение с извиванием кошачьего хвоста, ни серьезно делаемое cpaвнение с кобра-капеллой и с южноафриканской гадюкой не имеют ничего общего с тем звуком, который производит‚ ползая, гремучая змея. Все эти устрашения производят кобра и гадюка после того, как животное, которое должно стать их жертвой или которого они опасаются, уже ими замечено, гремучая же змея производимым звуком предостерегает свои предполагаемые жертвы или пугает своих врагов, не будучи еще видима ими и не видя их. Вот если бы кошка, прежде чем броситься на мышь, обратилась к ней задом и зашевелила хвостом, тогда она произвела бы то же предостережение, которое делает гремучая змея, и тогда только было бы основание сравнивать ее невероятный поступок с тем предупреждением, которое подает звук гремучей змеи. Ведь очевидно, что звук этот имеет разные значения, смотря по свойству тех существ, которые его слышат. Если его услышат до появления змеи заяц, белка, мышь, птичка, которых она желает убить и съесть, — то, если есть еще время, они постараются спастись, а не услышь его, они стали бы ее жертвой; но если звук гремушек услышит свинья, она примет все предосторожности, чтобы с успехом напасть на своего врага, которого поедает, и то же сделают те птицы, которые ведут с ней бои, тогда как, не услыхав этого звука, они прошли или пролетели бы мимо, или остались бы спокойно на своих местах, и, пожалуй, сама змея могла бы их укусить. Что это действительно так, видно из следующего: «Говорят, — читаем мы у Дюмериля, — что все животные крайне боятся гремучих змей, что они ощущают род ужаса, как только почувствуют их запах, или услышат звук их гремушек; что собаки и даже лошади останавливаются и отказываются приблизиться к тому месту, куда они удалились (но заметим‚ ведь от этого очень мало пользы, ибо ни лошадь, ни собака на них не нападают); что только одни свиньи их не боятся, и если эти животные могут ими овладеть, они их схватывают и, переломив спинной хребет, пожирают».6 Звук гремушек, значит, не пугает свиней, а ведь этого змеям бы и надо было, а напротив‚ только настораживает их и помогает найти, схватить, убить и съесть. Также точно Виргинский олень, должно быть, не боится гремучих змей, хотя и не ест их, ибо «против змеи олень этот сражается с большой смелостью и мужеством и обыкновенно остается победителем».7 В другом месте читаем у Дюмериля про просяную гремучую змею (Crotalus miliarius L.). «Вот что рассказывается про эту маленькую породу, живущую в Южных Соединенных Штатах: Этих змей очень опасаются не только потому, что их гремушки издают слабый звук (sont peu bruyants), и что этим они не обнаруживают своего присутствия столь же верно, как прочие гремучие змеи, но еще и тем, что в противность дурнсы (Crotalus durisstis Lots), они часто сами нападают».8 Значит, что от этой змеи хуже приходится тем, которые должны ее бояться, хуже и тем, как свиньям, которые ее не боятся, а отыскивают, чтобы пожирать; а ей в обоих отношениях лучше. В статье Обширного лексикона естественных наук еще читаем о гремучих змеях: «Дознано даже, что они дают услышать звук своих гремушек за несколько мгновений до отмщения своему врагу»9 — значит‚ они его предупреждают. Таким образом, гремушки гремучих змей могут пугать только тех, не пугать которых преждевременно было бы в интересах змей; и напротив того, предостерегают и предупреждают тех, — оставить которых в неведении о себе было бы для змей желательно. Кому же после этого приносится польза гремушками — самой ли змее, или жертвам и врагам ее? Если объяснение Дарвина гремушек гремучей змеи основательно, то должно признать, что основательно поступил бы и тот начальник отряда, который, посылая нескольких казаков на разведки для доставки ему проводников, или лиц‚ могущих доставить сведения о числе и расположении неприятеля, велел бы им как можно громче петь, кричать и бренчать оружием для устрашения врагов, не соображая, что если таким бряцанием и шумом можно действительно напугать отдельных лиц, или слабые неприятельские патрули, завладеть которыми ему именно желательно и полезно, то для сильного неприятельского отряда, не имеющего основания пугаться такого бряцания, это послужит только указанием для окружения и истребления или взятия в плен партии разведывателей.
В другом сочинении («The expression of the emotion in man and animals». Lond., 1872, p. 107 — 110) Дарвин сам говорить, что «в Соединенных Штатах употребляют свиней для очищения округов, опустошаемых гремучими змеями, что они отлично и исполняют». Как же после этого он может утверждать: «Таким образом, никак не лишено вероятия, что какой-либо звук, коим ядовитые виды могут давать себя мгновенно узнавать за опасных, будет им более полезен, чем видам безвредным». Ни тем, ни другим он не может быть полезен, если не во власти животного производить его или не производить, смотря по обстоятельствам. Другое дело‚ если бы звук, производимый гремушками, привлекал птиц и вообще добычу, как утверждает профессор Шалер. Но этого Дарвин сам не допускает (Примеч. 27 на стр. 107).
Затем Дарвин объясняет вероятный ход, коим развились гремушки у змеи. Пользуясь замечанием Шалера, что у некоторых змей кожа плотнее прирастает у оконечности хвоста, чем на других частях тела, он говорит: «Теперь если предположим, что оконечность хвоста какого-нибудь древнего американского вида была покрыта одной широкой чешуйкой, то она едва ли могла быть сбрасываема при последовательных линяниях. В таком случае, она постоянно бы сохранялась, и при каждом периоде возрастания, по мере увеличения роста змеи, новая чешуйка, более широкая, чем старая, образовалась бы над ней и также сохранялась бы. Основание для развития гремушки было бы, таким образом, положено, и обыкновенно употреблялось бы, если бы вид этот, подобно многим другим, заставлял дрожать (vibrated) свой хвост, будучи раздражен». Объяснение хорошо, с тем однако же существенным отступлением от учения о подборе, что здесь гремушка, в основных чертах своих, была бы образована сразу и притом процессом‚ совершенно необходимым в течение жизни каждой змеи, самостоятельным образом (без наследственной передачи особенности, если только широкая, плотно приросшая чешуйка передавалась) и без всякого укрепления подбором как излишнего; ибо ведь при подборе изменение случается и не случается, и потому лишь получает перевес с течением времени, что особи, у коих изменения не бывает, в большей пропорции погибают. Следовательно, тут видели бы мы пример не подбора, а необходимого закономерного развития. Так как далее остается непонятным, как же при таких условиях, мог вообще когда-либо существовать предполагаемый прародитель гремучей змеи с одной широкой чешуйкой на конце хвоста, не сбрасываемой при каждом линянии, то и не остается по этому объяснению ничего иного, как признать, что гремучая змея была в существенных чертах своих такой изначала, как и теперь. Дальнейшим процессом этого‚ доселе необходимого, а не подбором совершившегося развития, было бы лишь то, `что теперешние змеи получают готовым с самого начала своей жизни (по крайней мере‚ вне зародышей жизни) то, `что у их прародителя выобразовывалось в течение всей их индивидуальной жизни, и вот это-то и должен совершить уже подбор, и `что он сделать именно и не может, потому что пользы от гремушек, состоящей будто бы в предупредительном устрашении врагов змеи, усмотреть невозможно. В самом же объяснении процесса филогенетического развития центр тяжести затруднения должен быть перенесен далее назад, к той пользе, которую приносила предполагаемому прародителю широкая чешуйка на конце хвоста, плотнее тут прикрепленная, чем вообще кожа на прочих частях тела. Но если бы мы это и объяснили‚ и таким образом довели бы дело до дальнейшего уже необходимого развития гремушки, она все-таки должна была бы быть устроена подбором, если учение Дарвина справедливо, как нечто приносящее вред, а не пользу.
В другом месте того же сочинения, к которому я теперь временно обратился по вопросу о пользе гремушек гремучей змеи,10 находим мы не менее странное объяснение совершенно в том же роде подобного же звук издающего органа. В хвосте дикобраза иглы иного строения, чем на остальном теле. Толстая часть их гораздо короче и с верху срезана, так что полость пустого цилиндра открыта, стенки же его тонки, как у гусиного пера. Сидят они на довольно длинных, тонких, гибких и упругих черешках. Когда дикобраз быстро движет хвостом, эти измененные формы иглы ударяются друг об друга и производят особенный непрерывный звук. «Я думаю, — говорит Дарвин, — что мы можем понять‚ для чего дикобразы снабжены этим особым, звуки производящим инструментом, происшедшим через видоизменение их защитительных игол. Это ночные животные‚ и если они чуют или слышат подкрадывающееся хищное животное, то для них весьма выгодно дать предостережение своему врагу в темноте, показав ему, что они такое, и что они вооружены опасными иглами. Через это они избавляются от нападения». Но ведь одно из двух: или, при их вооружении‚ для дикобразов вовсе не существует опасных врагов, и тогда зачем же им беспокоиться и давать знать о себе; или же, как оно и на самом деле быть должно, и для них есть животные опасные и неопасные. Последних производимый звук, конечно, отпугнет — но это бесполезно; первых же только привлечет, направит на себя и заставит принять заблаговременно все меры, чтобы сделать нападение сколь возможно успешным.
Сам же Дарвин предлагает нам еще и другой пример инстинкта, очевидно вредного для его обладателя и полезного только для его притеснителей. «Этот замечательный инстинкт, — говорит он‚ (доставать себе рабов), — был открыт в первый раз у рыжеватого муравья (Formica или Polyerges refescens) Петром Губером, еще лучшим наблюдателем, чем даже его знаменитый отец. Этот муравей вполне зависит от своих рабов; без их помощи вид без сомнения исчез бы в течение одного года» (особенно выгодного в этом‚ кажется‚ ничего нет‚ особливо если вспомним, что такой ненормальный инстинкт должен был приобретаться постепенными шагами, которые должны были доставить победу в борьбе за существование над формами, которые, как и вообще все животные, сами для сего работают). «Самцы и плодородные самки не производят никакой работы, а работники, т. е. бесплодные самки, хотя чрезвычайно энергичны и храбры в пленении рабов, другого дела не делают. Они не способны строить своего собственного гнезда или кормить собственных своих личинок. Если старое гнездо их оказывается негодным, и они должны переселиться, то рабы определяют выселение и переносят своих господ в челюстях. Господа столь крайне беспомощны, что когда Губер отделил тридцать из них без рабов, но с изобилием корма, наиболее им нравящегося, и с собственными их личинками и куколками для возбуждения к работе, они ничего не делали, они не могли далее кормить себя и многие из них погибли с голода. Губер посадил тогда к ним одного раба (Formica fusca)‚ и он сейчас принялся за работу, стал кормить и спас оставшихся в живых, сделал несколько ячеек и ухаживал за личинками и все привел в порядок. Что может быть изумительнее этого твердо установленного факта»?11 Да, скажу и я: и что может более противоречить разбираемому Дарвинову афоризму? На свой вызов он сам себе ответил вторично, не замечая этого. Если, в самом деле, даже и считать за выгоду такое изнежение, которого достиг рыжеватый муравей, то какую же пользу можно отыскать в приобретении серо-пепельными муравьями (gris cendre) их крайне рабских инстинктов? Ведь они могли бы только на годик умерить свою рабскую угодливость, чтобы притеснители их погибли, и чтобы возвратить себе полную свободу — кормить самих себя, свои личинки и куколки, строить свои гнезда в мире и спокойствии. Но такая странная готовность серо-пепельного муравья работать в пользу своих господ объясняется тем, что завоеватели (Polyerges rufescens) никогда не берут в плен взрослых муравьев, но только их яйца, личинки и куколки, которые, следовательно, не знают другого отечества, кроме муравейника своих господ, и которые‚ следовательно, исправляя всю работу за них и кормя, делают то же самое, `что делали бы у себя. Но если бы это было так, т.е. если бы не было надобности в особом рабском инстинкте у серо-пепельных муравьев, то для их господ годились бы личинки и куколки всех других муравьев, которые не превышали бы ростом своих похитителей, а таких не мало!12 По Дарвину инстинкт рабов трудиться произошел постепенно оттого, что сначала имеющие его муравьи уносили еще личинок и куколок для себя как корм, `что делают и такие муравьи, которые не держат рабов. «Возможно, — говорит он, — что такие куколки развились, и что эти муравьи другого вида, ненамеренно выведенные, стали следовать собственному своему инстинкту и стали делать дело, которое могли».13 Но очевидно, что это должно было случаться и с куколками разных видов, а не одного только Formica fulva и реже Formica cunicularia. Могло бы еще быть, что несчастные серо-пепельные муравьи не защищаются от своих врагов. Но и этого нет. Они очень храбры, баррикадируют входы в свои муравейники и иногда прогоняют хищников. Наконец‚ муравьи, живя у себя дома, переносят личинки и куколки — это правда, и потому могли бы, пожалуй, делать то же и в чужом муравейнике; но взрослых муравьев, своих товарищей они ведь в челюстях не переносят и не кормят, — зачем же делают они это для своих господ? Следовательно, должно признать, что дабы обращение этих муравьев в рабство было выгодно, необходимо, чтобы у них был специально рабски угодливый инстинкт. Далее, из наблюдений видно, что только крайняя леность, до которой доходят рыжеватые муравьи, как бы заставляет серо-пепельных употреблять все свои усилия, чтобы их прокормить и исполнить все их работы, так как кровяно-красные муравьи (Formica sanguinea), которые также обращают в рабство серо-пепельных, сами работают совместно со своими рабами и при переселениях сами их носят в своих челюстях, а не перенашиваются ими, как рыжеватые. Какая же надобность, какая выгода заставляет серо-пепельных муравьев угождать этим последним? Кроме того, объяснение рабской деятельности серо-пепельных муравьев тем, что их берут в плен еще в состоянии куколок, неудовлетворительно потому, что заставляет предполагать у них полную потерю инстинкта свободы, тогда как по Дарвину инстинкты передаются наследственно, и этим объясняется самое развитие и усовершенствование их. Если бы животное было tabula rasa, на которой индивидуальное воспитание пишет `что хочет, то это еще было бы понятно. Но такое возражение диаметрально противоположно Дарвину, в чем он‚ конечно‚ вообще прав. С другой стороны, пленные муравьи своего рабского инстинкта передавать не могут, ибо это ведь все бесполые муравьи, следовательно, готовность к рабскому служению должна составлять часть их природы, и специальную пользу этого для самих обладателей инстинкта понять трудно.
Как бы то ни было, вот два примера строений и инстинктов, вредных для их обладателей и исключительно полезных для других существ. Впрочем, мы им не придаем столь всесокрушительного значения‚ как сам Дарвин в приведенном его вызове. Если, `что называется, припереть к стене Дарвинистов этим очевидно неудачным примером самоуверенности основателя их учения, то я право не вижу, почему им не отложить в сторону и этого возражения, как они откладывают много других, по моему мнению, гораздо сильнейших, потому что гораздо более общих, или почему не ускользнуть от гибельных для теории последствий, сославшись или на наследственность признака, от которого не удалось подбору еще отделаться, или‚ всего проще‚ на соответственность развития, которая ведь именно на то и пригодна, чтобы законопачивать такие прорухи теории?
3. Признаки‚ вообще бесполезные и вредные (стр.216)
Поэтому, не останавливаясь долее на этих примерах, я перейду к более многочисленным примерам — так сказать‚ односторонней бесполезности черт строения целых органов или инстинктов, — односторонней потому, что они только бесполезны для самого существа, а не требуют дополнительного условия, чтобы они при этом были еще необходимо полезны для какого-нибудь другого существа, хотя мы встретим случаи, где и это последнее условие исполняется. Таких примеров можно бы представить очень и очень много, но я ограничусь лишь такими, которые было бы трудно оправдать и соответственной изменчивостью и в особенности неустранением еще прежних несовершенств, переданных наследственностью, ибо не должно забывать, что учение, с которым я борюсь, — настоящий Протей или уж, по своей гибкости и скользкости беспрестанно выскальзывающий из рук, когда думаешь, что крепко его схватил. Поясню это примером. Вот, казалось бы, чего лучше, как пример пчелы? Жало служит ей средством защиты от многочисленных врагов — средством действительным, ибо укол его, чувствительный для самых крупных животных, безусловно, смертелен для насекомых и вообще мелких животных, — действительным, но вместе и ужасным для самого защищающегося, ибо в большинстве случаев причиняет ему смерть, оставаясь в ране, из которой не может быть вырвано без вырывания части внутренности пчелы. Вот как Дарвин объясняет это вредное для пчелы свойство ее жала. «Можем ли мы считать жало пчелы за совершенное, тогда как, будучи употреблено против многоразличных врагов, оно не может быть выдернуто, по причине назад обращенных зазубрин, и таким образом неизбежно причиняет смерть насекомому, выдергивающему вместе с ним и свои внутренности»? (Заметим, что это несовершенство жала здесь несколько преувеличено; пчела не может его выдернуть только когда принуждена сделать это очень скоро. Когда ничто не понуждает ее к такой торопливости, то она может вынуть свое жало без вреда для себя, как это показывает убиение трутней рабочими пчелами, не сопровождаемое и их смертью). «Если мы будем смотреть на жало пчелы, как на существовавшее у отдаленного прародителя в виде бурящего и пилящего инструмента, подобно встречаемому у очень многих членов того же обширного отряда, и который с того времени был видоизменен, но не доведен до совершенства для теперешней его цели, а на яд, как на приноровленный первоначально к какой-нибудь другой цели, как например к произведению наростов (galls) и в последствии усиленный, мы будем может быть в состоянии понять, каким образом употребление его может столь часто становиться причиной смерти насекомого, ибо если в целом действие жала полезно для всего пчелиного общества, то оно и исполняет все, `что требуется от естественного подбора, несмотря на то, что причиняет смерть немногим из его членов».14 Из этого видно, как трудно уличить подбор в какой-нибудь несообразности, ибо ведь по-видимому объяснение очень хорошо и соответственно началам учения. Правда, тут есть некоторое затруднение. Вот, например, матка тех же пчел имеет жало‚ несколько иначе устроенное; оно не только загнуто кверху, но имеет меньшее число зазубрин‚ и оно короче, так что должно легко выниматься; а матка ни в чем существенном от рабочей пчелы не отличается, все различия ее‚ так сказать‚ не предначертаны с самого момента ее зарождения, а образуются единственно от несколько измененной пищи, которой она питается в состоянии личинки, так что и всякая рабочая пчела, при таком питании, обращается в матку, и яиц собственно только два сорта — женские и мужские. Каким же образом то, `что так легко производится одной переменой пищи даже не с самого вылупления личинки из яйца, не в состоянии произвести подбор в течение многих десятков, а вероятнее сотен тысячелетий существования пчелы, — подбор, который научил их с невероятной геометрической точностью строить их соты! Как бы то ни было, мы знаем, о чем в наших примерах нам следует стараться, сделать их неуязвимыми для возражений Дарвинистов. Но прежде чем приступить к делу, определим еще, `что должно разуметь под бесполезными органами‚ чертами строения, или инстинктами — в отличие от тех, которые я назвал безразличными. Если эти последние суть те, которые, сами по себе хотя в какой бы то ни было степени и полезны, но одинаково полезны при всяких условиях и обстоятельствах; то бесполезными буду я считать как положительно вредные, так и излишние, т.е. которые, не принося пользы, требуют, однако же, более или менее значительного потребления органического материала для своего образования и поддержания, и более или менее значительной траты органической силы. Таких бесполезных (а отчасти и вредных) органов, черт строений и инстинктов насчитывается, по моему мнению, четыре разряда‚ или категории:
Органы, черты строения или инстинкты‚ просто бесполезные в только что приведенном смысле, или даже и вредные.
Органы, черты строения или инстинкты‚ вредные в жизненной борьбе, происхождение коих приписывается половому подбору.
Органы, черты строения или инстинкты‚ бесполезные или вредные для своих настоящих обладателей, но полезные для имеющих произойти от них через более или менее длинный промежуток времени потомков, т.е. в сущности полезные для совершенно чуждых им существ.
Органы, черты строения и инстинкты в настоящее время, при данных условиях, хотя и полезные, но предполагающие непременно вредные признаки, прежде приобретенные, ввиду устранения которых они только и могут считаться полезными; так что хотя само образование настоящих признаков и объяснимо с точки зрения подбора, но остается необъяснимым то, для устранения чего они произошли.
3.1. Признаки просто бесполезные или вредные (стр.219)
В числе просто бесполезных черт строения или инстинктов‚ без многих поисков, всякому бросается в глаза странное стремление ночных бабочек (фален) и некоторых других насекомых лететь на огонь и обжигать на нем свои крылья или и совершенно сгорать. Это объясняют тем, что эти ночные насекомые не устроены, чтобы выносить действие света и от него слепнут. «Разные насекомые, — читаем у Г. Кеппена, — при внезапном появлении света ослепляются; этой причине следует приписать, что они влетают в огонь свечей и ламп».15 Это вовсе не объясняет дела, как легко видеть из следующих простейших наблюдений и соображений. Если бы свет только ослеплял этих насекомых, то очевидно только те из них, которые тут случились при внесении или зажжении свечи или лампы и могли бы попасть в огонь. Но вы сидите ночью в комнате с открытым окном, или на балконе, или просто в саду, и ни ночные бабочки, ни другие насекомые вас не беспокоят. Вы зажигаете свечу‚ и они набираются со всех сторон, обжигают себе крылья и совершенно сгорают десятками и сотнями, и часто в таком множестве, что гасят свету или лампу — значит, огонь их не только не ослепляет, но еще и привлекает. Далее, на каком же расстоянии действует на них огонь, ослепляя их? Если из очень далека, то, как же, ослепнув, они все-таки летят на огонь, когда не должны бы лететь ни по какому определенному направлению, а только бестолково кружиться взад вперед или оставаться спокойными? Если огонь ослепляет их только вблизи — зачем они подлетают к нему, собираются к нему издалека, подвергаясь опасности ослепнуть? Огонь должен бы был не привлекать их, а отталкивать, заставлять их удаляться от себя, как от не соответствующего их организму. Опять стоит посмотреть на этих насекомых, вьющихся около свечи, вставленной в фонарь; они кружатся около фонаря, очевидно‚ желая проникнуть до самого источника света, и действительно, отыскав верхнее или нижнее отверстие фонаря, влетают внутрь его и сгорают на огне. Если бы они только ослеплялись, то не было бы им причины с удивительной настойчивостью все кружиться около фонаря, пока им не удастся сгореть или, по крайней мере, обжечь свои крылья.
«Скорпионы безжалостно убивают и пожирают своих детей, тотчас, как только они народятся, и дети в свою очередь становятся столь же свирепы друг к другу, когда подрастут». Это пишут писатели вполне достоверные Керби и Спенс.16 Неужели это не вредный инстинкт для самого животного, им обладающего? У тех же авторов мы встречаем следующий странный факт: «В Попаяне, на западном берегу Новой Гренады, живет клещ, известный там под именем койи или койбы (Coya, Coyba). Этот клещ обыкновенно встречается по углам стен, в траве‚ и до того ядовит, что если при раздавливании его сок попадает на кожу человека или животного‚ то немедленно всасывается в тело и производит жестокие опухоли, за которыми вскоре следует смерть… В долинах Нейба, где встречаются эти насекомые, провожатые индейцы предупреждают путешественников, чтобы они отнюдь не дотрагивалась руками до тех мест своего тела, в которых почувствуют присутствие ползающего или кусающего насекомого, ибо органическое строение койи так нежно, что малейшего давления достаточно, чтобы разорвать его, и тогда гибель неизбежна; в противном случае нет никакой опасности, потому что живое насекомое безвредно… его просто сдувают». Путешественник Гамильтон подтверждает этот рассказ Уллоа.17 Вот удивительное животное, которое безвредно при своей жизни, а становится смертельным лишь после своей смерти. Какая польза животному от его посмертной ядовитости? Положим., человек стал столь осторожен, что только сдувает его, но‚ сдув‚ ведь верно раздавит; но животные, почувствовав ползание или укушение какого бы то ни было насекомого, конечно, постараются раздавить его, если только могут, и, следовательно, послесмертная ядовитость ни к чему койе не может служить. Если даже допустить, что свойство это произошло подбором исключительно по поводу борьбы против человека, то, не говоря о том, что и при этом оно приносит мало пользы, так как его раздавят после сдутия, спрашивается, как могло передаться это свойство потомству, когда польза его обнаруживается после смерти и как могло это образоваться постепенно? Если вначале ядовитость сока клеща производила маленькое воспаление, как укушение комара, то‚ конечно‚ никого не воздержала от раздавливания койи, и в чем же тогда состояли преимущества всех этих слабо посмертно ядовитых ступеней преобразующихся в койю каких-либо прародительских клещей? Этот странный, неподдающийся подбору, частный случай имеет для нас ту важность, что приводит к вопросу, как вообще могла образоваться ядовитость организмов постепенными шагами индивидуальных изменений? Ведь ядовитость может быть полезна животному, в других отношениях слабому, или тем‚ что убивает врага, или тем, что причиняет ему ошеломление, как бы временную парализацию или сильную боль, заставляющую отказаться от преследования, или наконец тем, что ошеломляет, парализует укушенную жертву, с которой иначе ему было бы трудно справиться. Но для всего этого нужна уже с самого начала довольно сильная степень ядовитости, а к чему же могут служить ее слабые подготовительные степени, накопление которых должно произвести полезный для ядовитого организма результат? Вопрос этот‚ собственно‚ относился бы к VIII главе, но я обратил на него внимание здесь по случаю койи. Голотурии, остающиеся при отливе на дне‚ обнаженном от воды, сжимаются, и, подвергаясь действию солнца, часто умирают ранее, чем возвращающийся прилив успеет их покрыть водой.18 Только зарывающиеся в песок синапты могут от этого спасаться. Почему же инстинкт или само строение голотурий не удаляет их настолько от прибрежных отмелей, чтобы избавить от гибельного на них влияния отлива, или почему подбор не умудрил их, или не дал средств зарываться в песок, подобно синаптам? Ведь это свойство Дарвинисты не преминули бы выставить как черту, приобретенную подбором; очевидно, что явление, ему противоположное, доказывает, что подбор тут ни причем. Разве не должно предположить, что подбор исполнит, по крайней мере, такую основную свою обязанность, как доставление животному местожительства сообразно с его организацией; не должны ли бы были‚ следовательно‚ морские животные‚ занимающие зону, подверженную оголению отливами, быть приспособлены к временному и перемежающемуся отсутствию воды? Иначе что же заставило их избрать такое неудобное местожительство, которое по теории ведь также должно приобретаться постепенным и все лучшим и лучшим приноравливанием к среде и в этом отношении, даже главнейше и прежде всего? Почему при борьбе столь интенсивной, где малейшая выгода доставляет победу, как это предполагает теория‚ — голотурии давно не вытеснены лучше устроенными состязателями с полосы моря, где они имеют столь очевидный перед ними недостаток и слабость?
Большая часть насекомых имеет, как известно, превращения. Одну из форм этого превращения составляют куколки‚ у многих насекомых совершенно неподвижные и, следовательно, подверженные разного рода гибели, от которой могло бы избавиться подвижное животное. Различные способы защиты, употребляемые насекомыми для охранения их во время состояния этой слабости и беззащитности, отчасти восполняют этот недостаток; но если это и не равняется способности двигаться и активно избегать опасностей, то все же может найти объяснение весьма удовлетворительное, с точки зрения полезности и целесообразности этой нормы развития насекомых, в том, что растительные органические процессы гораздо полнее и‚ так сказать‚ легче совершаются, когда организм не развлекается деятельной жизнью. Таким образом, куколки как бы повторяют для насекомых форму яйца. Они снабдились обильным запасом питательного материала в форме прожорливых личинок, и чтобы дать ему время организоваться в более совершенную сложную форму, как бы снова проходят через стадию яйца. Но к чему же напрасно усложнять еще этот процесс затруднением‚ совершенно никакой полезной целью не объяснимым? Эфемеры, выйдя из куколки, остаются еще одетыми в особую оболочку, от которой в несколько часов продолжающейся жизни их, должны отделаться, прежде чем могут исполнить свое единственное предназначение: оплодотворение и несение яиц. Какая польза от этой новой промежуточной стадии‚ называемой — pseudoimago?
У тлей (Aphis), как известно, существует деторождение в течение нескольких поколений, в которых вовсе нет самцов. Энтомологи Бальбиани и Синьоре (Signoret) заметили, что некоторые тли, несколько отличающиеся своей формой от типа, были особями бесплодными.19 Здесь бесплодие не мотивировано сосредоточием деятельности бесполых индивидуумов на общеполезные для общества работы, и потому представляется совершенно бесполезным.
Куколки бабочек из семейства Nymphalidae имеют часто серебристые и золотистые пятна. Очевидно, что куколки, не имеющие движения, всю безопасность свою почерпают из своей неприметности, а эти блестящие‚ как металл пятна в сильной степени обнаруживают их присутствие, следовательно, должны считаться вредными.
Если‚ таким образом, мы видим, что некоторые цвета и формы содействуют сокрытию животного, а другие напротив того его приметности, его обнаружению, то по здравой логике не должны ли мы заключить, что собственно ни того‚ ни другого не имелось здесь ввиду, что то и другое — обстоятельства побочные, второстепенные и чисто морфологические явления, а вовсе не биологические приноровления? Это подтверждается еще иногда такими отметинами, которые никакого значения иметь не могут, таковы например знаки в роде цифр 80 и 88 на нижней стороне передних крыльев американских бабочек из рода Catagramma. Такая общность странного признака некоторым видам действительно указывает‚ с одной стороны‚ на общность происхождения их (может быть‚ и они суть формы одного естественного вида), но‚ с другой стороны‚ еще более очевидным образом и противоречит происхождению подбором. Таковы же знаки в виде греческой буквы пси у Acronita psi, или у других в виде различно окрашенных латинских С — признаки, которые впрочем должно скорее отнести к безразличным‚ чем к бесполезным.
Гвианская древесная лягушка, Chiromantes guienensis, кладет, вопреки общему для класса земноводных правилу, яйца на листья деревьев‚ растущих по берегам прудов или вообще стоячих вод. Яйца их образуют довольно большую снежно белую массу (следовательно, очень приметны), представляющуюся, при ближайшем рассмотрении, рыхлой на воздухе, затвердевающей пенистой массой, как густо сбитый яичный белок. При разжижении большей части этой массы в тягучее вещество вылупляются детеныши и бодро плавают в этой жидкости. Вероятно, вместе с разжиженной массой молодые головастики смываются дождями с листьев в воду.20 Какая польза в этом усложнении нормального процесса? Почему эти лягушки, подобно большинству своих собратий, не мечут икры прямо в воде тех стоячих вод, около которых растут деревья? Чтобы доставить головастикам верное питание в самом раннем возрасте? Но и прочие головастики имеют его в разбухающем белке, окружающем желток. Для того чтобы обезопасить их от многочисленных врагов, населяющих пруды? — но преследованию этих врагов они в свое время все-таки подвергнутся, а сверх сего подвергаются преследованию тех врагов, которые намеренно могут их съесть на листьях, или ненамеренно вместе с листьями. Даже нельзя сказать, что от многих водяных врагов они могут избавиться тем, что попадут в воду в более поздний возраст, уже несколько выросши и окрепши; потому что ведь неизвестно в какой период развития смоют дожди белую пенистую массу; а тут является новая опасность, что дождь вовсе не смоет ее, не наступив в должное время, тогда они пропадут, высохнут. Очевидно, что это отступление от общего порядка вещей для этих лягушек недостаточно мотивировано пользой, чтобы подбор мог прицениться и произвести на свет эту особенность, с чисто фиктивной выгодой для обладающих ею лягушек.
У морских щук (Belone), по крайней мере, у большей части видов, также как и у тропических хейлин (Cheilinus)‚ кости зеленые. Польза этой окраски немыслима: половой подбор, если его и допустить у рыб, произвести ее не мог, унаследовать ни от кого она этого не могла, ибо мы не знаем других примеров зеленых костей у рыб; нельзя приписать этого прямому действию среды, ибо рыбы эти живут в тех же условиях, как и другие морские рыбы и в весьма различных климатах, от очень северных до экваториальных стран; так что этого нельзя приписать питанию каким-либо особенным животным или растением‚ общим для рыб столь разных семейств. Но рыбы эти должны были получить это свойство каким-либо специальным путем. Правда, Дарвин говорит о разновидности кур с черными костями, `что есть результат неопределенной изменчивости, которая ведь может происходить во всех направлениях; но у них она фиксируется искусственным подбором, ибо в Америке эти куры почему-то считаются полезными для больных. Но как же мог фиксировать естественный подбор это свойство, очевидно для рыб бесполезное?
Огромные грудные плавники летучих рыб (Exocoetus), доставляющие им возможность выпархивать из воды — в сущности, никакой полезной целью не объясняются. Вот как об этом говорит Валансьен: «Этих животных представляют постоянно преследуемыми бонитами и дорадами, и отыскивающими в своем быстром бегстве воздушное убежище, совершенно не безопасное, потому что они находят в нем врагов, не менее многочисленных и не менее деятельных в буревестниках‚ фрегатах‚ альбатросах и других летунах открытого моря». — В подтверждение этого Валансьен цитирует Гумбольдта: «Я сомневаюсь, чтобы летучие рыбы выскакивали из воды единственно, дабы избавиться от преследования их врагов. Подобно ласточкам‚ они двигаются тысячами по прямой линии и в направлении, постоянно противоположном ходу волны. В наших климатах можно часто видеть, что рыбы (обыкновенные), и не имеющие повода к страху, выскакивают над поверхностью воды, как если бы им было приятно дышать воздухом. Почему бы играм этим не быть чаще и продолжительнее у летучих рыб, которым по форме их грудных плавников и по их малому относительному весу чрезвычайно легко держаться на воздухе»? Прибавим к этому еще следующее из того же источника почерпнутое замечание: «Надо для выпаривания этих животных из воды, чтобы волнующееся море вскинуло их на вершину волны, с которой они бросаются, чтобы переноситься по воздуху. Если слишком тихо, то рыб этих не видать».21 Хорошо средство избегать врагов, когда для этого нужно ждать, чтобы море стало волноваться! И что за спасение попасть, как говорится, из огня да в полымя? Но очевидно, что игра, забава — скорее результат удлиненных плавников и некоторых других черт организма (большого плавательного пузыря, увеличения сердца), чем побуждение или повод к образованию этих органов‚ — не могли обусловить и направить собой подбора.
Полезен или бесполезен вообще плавательный пузырь рыб, во всяком случае‚ такой пузырь‚ как у точечного бычка (Gobius gutlatus Val.), живущего у берегов Сицилии‚ бесполезен совершенно. При длине рыбы до 8 дюймов — плавательный пузырь величиной с маленькую серебристую горошинку. Столь же маленький пузырь имеет странная и уродливая, живущая у Иль-де-Франса рыба Pelor filamen-tosum Cuv. У яванской рыбы Minous monodactylus (Val.) пузырь еще меньше — с конопляное зернышко, тогда как у некоторых других видов близких (к Pelor и Minous) родов он довольно велик. Если это орган начинающийся, то какая польза в этих зачатках, к которой мог бы прицепиться подбор? С другой стороны‚ трудно принять‚ чтобы это был орган абортирующий, так как вообще плавательные пузыри очень обыкновенны и развиты в классе рыб, и орган этот по своему морфологическому значению (о чем буду скоро говорить) ведет вообще организацию к новому шагу вперед, к органическому прогрессу (образованию легких). Какая же бы могла быть специальная выгода в этой частной видовой амортизации для рыб, живущих в тех же условиях, невозможно себе вообразить. К бесполезным строениям должно причислить различия в органах самцов и самок, не относящихся к добавочным половым органам‚ которые по Дарвину происходят путем полового подбора. Как на такой пример укажу на рыбу щучьего семейства Hemiramphus disраr. Род этот весьма замечателен по многим особенностям своего строения, на которые, как на также необъяснимые Дарвиновым учением, я скоро буду иметь случай указать. У этого гемирамфа заднепроходный плавник, лежащий как раз против спинного, почти у самого хвоста состоит у самок из ряда соединенных перепонками лучей, как и спинной плавник и как вообще плавники у большинства рыб; у самцов же он ясно представляет три отдела: первый‚ непосредственно следующий за задним проходом, состоит из 5 коротких лучей; за сим непосредственно следует очень длинный и толстый луч, за которым идут 9 тонких ниток, соединенных только внизу перепонкой‚ и наконец опять длинный луч с 11 тонкими нитями.22
Хотя этот вид, по-видимому, живородящий и имеет даже внутреннее совокупление, однако особенности его заднепроходного плавника не объясняются ни как оружие для борьбы между самцами, ни как орган для удерживания самок во время совокупления, ни как украшение, приобретенное половым подбором. Для какой же пользы рыб он существует, и как мог произойти подбором?
У рода бабочек Nemoptera задние крылья так узки и длинны, что ни к чему для полета служить не могут. Следовательно, они лишние и уже по одной органической экономии должны бы исчезнуть, или, лучше сказать, вовсе не могли бы образоваться, если дело шло подбором. Если бабочки должны иметь эту вторую бесполезную пару крыльев по их морфологическому типу, как сказал бы зоолог старой школы, — или по наследственной преемственности, как скажут зоологи Дарвинисты; то, как же подбор изменил этот тип столь сильно и очевидно невыгодным для его обладателей образом?
Но что значит эта невыгода немоптер в сравнении с массой бесполезных черт строения, да и всего строения, которое мы находим у целого семейства ленточных рыб (Taenioidei)! — Это строение и эти видоизменения существенно нужных и полезных органов — в совершенно бесполезные и вредные столь замечательны, что нужно рассмотреть их несколько подробнее.
Рыбы эти отличаются, часто при очень значительной длине и большой высоте, такой тониной, что она иногда не превосходит толстого листа картона. К хвосту и высота или ширина их тела иногда уменьшается до чрезвычайности. Так Trachypterus arcticus, по измеренному Нильсоном экземпляру в 72 дюйм. (6 фут) длиной, имел до 14 дюймов высоты и только до 3 дюймов наибольшей толщины, уменьшающейся затем до 1.5 дюйма и далее к заду все более и более убывающей;23 высота тела над хвостом также уменьшается до 4.5 линий. Такое тело, чтобы сохраняться в целости, должно бы, казалось, по крайней мере, отличаться большой крепостью, упругостью. Совершенно напротив. Вот что читаем об этом у Валансьена: «Скелет трахиптеров хотя и фиброзен во всех частях, нежен, как скелет пинагора (Cyclotrons lupus); кости головы едва имеют консистенцию мокрого картона; позвонки его столь слабо связаны, что тело разламывается само собой под усилиями живой рыбы… Длинные лучи его плавников, в особенности в первом возрасте, ломаются как стеклянные нитки; мясо его столь мягко, что оно разлагается в несколько часов… Не удивительно, что существо, которое по твердости своего тела не многим превосходит моллюска (но моллюск ведь или маленькое животное, или для защиты своей имеет раковину) теряет с возрастом, и по бесконечному числу случайностей, которым оно подвержено по образу жизни, свои придатки, свои непомерные (exuberents) и хрупкие украшения, отличающие его в начале существования».24 И еще в другом месте: «Рыбы, соединенные в род Trachypterus, если возможно‚ еще хрупче гимпетров, и только в самых молодых индивидуумах можно видеть все их признаки в целости, почему и начинаем наше описание с вида Trachypterus Spinolae, который мы получили в состоянии‚ ближайшем к его рождению».25 К этому прибавим особенности, свойственные отдельным видам.
Trachypterus Spinolaе (Val.). Его наибольшая вышина вмещается 4 раза в длине тела‚ и при этом он тонок, как несколько толстая бумага. Впрочем, это маленькая рыба, или известная лишь в молодом возрасте. Брюшные плавники имеют 0.67 длины всего тела‚ и в то же время столь хрупки и лучи их столь тонки, что они должны скоро пропадать; на затылке возвышается отдел спинного плавника, равный (вышиной) половине длины всего тела, хвост имеет не на оконечности, но близь начала плавника, направленный косо вверх отросток, длиной равный тоже половине длины тела.26 Трудно себе представить, к чему бы могли служить эти длинные отростки плавников там, где они всего менее могут содействовать плаванию и притом образуются как бы только для того, чтобы сломаться. Вот более крупный вид: Trachypterus falx — длина его от 2 — 4.5 фут, вышина в 5.25 раз меньше, а толщина в самом толстом месте в 9 раз меньше вышины. Следовательно, если рыба была в 2 фута, то толщина менее 0.5 дюйма, если в 4 фута, то менее 1 дюйма, но к верху спины и к низу живота она еще уменьшается, так что края их почти режущие и тонки‚ как легкий картон. Какая польза в этой несоразмерности? Плавники этой рыбы так хрупки, что из 10 экземпляров, рассмотренных Валансьеном — 7 сохранили хвостовые плавники, 3 — брюшные плавники и только 1 — затылочный веер (панаш) или флаг27 (бесполезный отросток спинного плавника).
Еще удивительнее, по бесполезности и неприноровленности к жизненным условиям, северный Trachypterus Bogmarus. Весь образ жизни его таков, чтобы поскорее обломались все эти хрупкие части, в том числе и самые позвонки. «Он проникает в бухты Исландии во время прилива, преимущественно в места, где дно песчаное и где мало воды. Он иногда остается на суше, после того как отойдет море, и живет некоторое время в таком положении».28
Не менее странен другой род этого семейства — Gymnetrus или Cepola Gladius, который имеет более 9 футов (почти 1.5 сажени длины, ибо эти футы Парижские). Брюшные плавники состоят каждый из длинного и тонкого луча, оканчивающегося перепончатым расширением. У Gymnetrus remipes длина от 10 до 12 футов, брюшные плавники состоят из тонкого черенка толщиной в гусиное перо, а длиной равняются половине длины всего тела, т.е. почти в сажень‚ и оканчиваются перепончатой овальной пластинкой в 3 дюйма. У Gymnetrus Grillus, живущего в норвежских морях, тело, при 18 футах длины и 14 дюймах высоты, имеет только 3.5 дюйма толщины в самом толстом месте, а луч брюшного плавника имеет 5 фут. длины, в перо толщиной и оканчивается красивой перепончатой пластинкой. Для чего могут служить эти плавники, каким образом двигать 5-футовыми тонкими хлыстиками, оканчивающимися легкой перепончатой овальной пластинкой, в столь плотной среде, как вода? какое это весло? и зачем оно, при чрезвычайно длинном хвосте, движениями которого рыбы преимущественно плавают, и в особенности, — зачем, когда рыбы эти должны‚ как камбалы‚ лежать у дна? Ежели камбалы искривились, потеряли симметрию глаз, рта, плавников от излишнего сплющения тела, принуждающего их лежать на дне; то почему же не случилось того же самого с трахиптерами и гимнетрами, также лежащими у дна и еще более сплющенными? Почему у камбал нижний (левый или правый) брюшной плавник укоротился или даже совершенно исчез, а у ленточных приобрели эти органы огромное и бесполезное развитие? Не очевидно ли, что это произошло не вследствие применения к внешним условиям жизни, а по типу, сообразуясь с которым, как с чем-то данным, эти рыбы живут, как могут, применяясь, на сколько могут, к условиям, им наиболее благоприятным, или точнее, наименее неблагоприятным?
«Рыбы обоих этих родов (Trachypterus и Gymnetrus) так хрупки, что переламываются в руках тех, кто их берет. Поэтому они теряют `большую или меньшую долю своих плавников и оконечность хвоста еще во время их жизни в море», — говорит Нильсон.29 Какая же польза органов, единственное назначение которых состоит в том, чтобы они отламывались и терялись, и каким образом мог произвести подбор такие странные, излишние, бесполезные и неизбежно теряющиеся органы? как образовалась эта очевидно вредная хрупкость тела, которая заставляет отламываться даже позвонки? Ведь это специальные качества, не общие всем рыбам, и которые, следовательно, должны были образоваться медленно и постепенно из направленных в эту сторону индивидуальных изменений, накопленных подбором, как представляющие в известных обстоятельствах особые специальные для рыбы выгоды. Мыслимо ли это, когда результат этого продолжительного накопления мнимых выгод и преимуществ таков? Мыслимо ли, чтобы обыкновенные брюшные плавники, помогающие при плавании, перешли накопляющим выгоды подбором в длинные веслообразные органы, ни к чему не могущие служить и по несоразмерной длине и тонине черешка, и по перепончатому характеру пластинок, не представляющих никакой устойчивости, никакого сопротивления морской воде? Но вот в том же семействе встречаем, можно сказать‚ еще более странную форму — это Stylеphorus chordatus. Длина рыбы в 15 раз превосходит вышину, а хвост состоит из длинной нитки, еще вдвое длиннейшей всего тела, а тело это достигает до 11 футов, следовательно, нитка хвоста — до 22 футов, или до трех с половиной сажень. Эта странная рыба была только однажды поймана в Мексиканском заливе между Мартиникой и Кубой. Для чего может служить эта длинная хвостовая нитка?
Но если вся организация лентовидных рыб так невыгодна, то может быть спросят: каким же образом они вообще могут существовать? Oни без сомнения и не могли бы существовать, если бы в природе происходила борьба за существование в том смысле, в котором ее представляет Дарвин, т.е. если бы все места были заняты в природе, если бы все существа, стремясь размножаться в геометрической прогрессии непрестанно теснили друг друга, так что все, `что мало-мальски отстало, не применилось в достаточной мере к изменившейся среде, не идет в ногу по пути прогресса со всеми прочими существами, сейчас же безжалостно уничтожалось опередившими соперниками, находящимися, так сказать, беспрерывно на стороже и зорко подсматривающими и следящими за тем, нет ли с чьей-либо стороны малейшего упущения, чтобы воспользоваться этой прорухой и занять место отсталого, неусовершенствовавшегося в меру крайних требований жизненной конкуренции. Оказывается, что на свете живется вообще несколько свободнее, чем это представляется по ультра-английскому мировоззрению; что и у природы есть так сказать снисходительность, что и она долготерпелива и многомилостива, что всякому существу отмежевывается своя область, из которой другим не так-то легко его вытеснить, что живет все, что может жить, и не только одно сильное и превосходно вооруженное, а и слабое, что bellum omnium contra omnes, эта Гоббесовская всеобщая война, возобновленная Дарвином в применении к органическому миру, не столь жестока, напряженна и непрестанна, как по-видимому должна бы быть по арифметическим выкладкам геометрической прогрессии размножения. С лишением же этого свойства лишается она и всего, `что необходимо для образования видов путем подбора. В чем заключается причина этого различия между действительностью и требованиями арифметической теорией борьбы, ведущей к подбору, изложено выше в VII главе; здесь же напоминаю вкратце, что причина эта заключается в том, что есть два вида борьбы за существование. Один, это та жизненная компетиция, то жизненное состязание, которое Дарвин поставил на неподобающую ему высоту; а другой, которого собственно и борьбой назвать нельзя, это уничтожение организмов силами, так сказать, высшего порядка, которые безразлично погубляют огромные количества живых существ преимущественно в их зародышном еще состоянии или в очень раннем возрасте; таковы бури, выкидывающие бесчисленное множество яиц из воды на сушу, или сносящие с суши в море, или вообще в места, непригодные для развития, или иным образом повреждающие их, наводнения, уничтожающие такое же множество организмов на суше, пожары степей и лесов, засухи, эпидемии и проч. Все эти и многие другие им подобные процессы производят то, что, так сказать, границы между отмежеванными для каждого организма областями (принимая значение этого слова не в одном пространственном отношении), не столь тесно между собой соприкасаются, как бы казалось это должно быть по арифметическим выкладкам, или соприкасаются только урывками, по временам, на непродолжительный срок; что обитатели этих областей имеют значительную свободу движения в них, без беспрерывной опасности придти в столкновение со своими соседями; что, как говорят французы: ils ont leurs coudees franches. Поэтому эта коллизия, это столкновение между органическими формами, которая должна производить состязание, обусловливающее собой подбор, осуществляется сравнительно лишь изредка — то здесь, то там, то в одно, то в другое время, то в том, то в другом направлении, перемежаясь более или менее продолжительными промежутками мира. А эти-то промежутки отдыха, как я выше показал, не допускают до образования тех условий, при которых борьба получила бы свойства подбора, если бы он даже и был возможен по другим причинам (см. гл. VII).
У растений, где специальные приноровления играют вообще гораздо меньшую роль, чем у животных, и у которых поэтому больше безразличных признаков, конечно‚ можно меньше ожидать встретить органы строения или свойства излишние и бесполезные; однако и между ними можно указать на такой пример. Он состоит в следующем: многие семена, предназначенные для размножения растений, поедаются животными. Этого‚ конечно‚ нельзя вообще выставить как какое-нибудь несовершенство в строении первых, ибо вообще отношение между обоими царствами природы таково, что растения приготовляют материал, из которого посредственно или непосредственно построяется тело животных. Также совершенно безразлично, поедаются ли семена после их зрелости или ранее ее, ибо в обоих случаях до прорастания семя одинаково не доходит; но, однако‚ все, `что более или менее содействует уничтожению еще недозревших семян, должно считаться вредным растению. В самом деле, если какое-либо семя имеет очень твердую оболочку, шипы, колючки, если оно облечено значительным количеством несъедобных волокон, пуха — и т.п., мы вправе считать эту защиту семени условием для растений выгодным. Таковым же справедливо почитаются и все черты строения плодов или самих семян, способствующие их разнесению животными или другим путем. Следовательно, с точки зрения Дарвинизма, все эти свойства будут подлежать подбору. Поэтому и образование плодовой мякоти вокруг многих семян можно считать строением, которое могло бы произойти путем подбора, ибо эта мякоть приманивает птиц и других животных проглатывать вместе с ней и семена и тем содействовать распространению растений, тем более что, пребывание семени в пищеварительных органах животных, по большей части, еще способствует прорастанию его. Но если это верно, то верным должно быть и обратное, т.е. что если какое-либо свойство плодовой мякоти, привлекая животных, влекло бы за собой уничтожение семян, лишая их возможности прорастать, то оно было бы настолько же вредно, насколько в первом случае полезно, и, следовательно, путем подбора произойти бы не могло. На такое свойство некоторых плодов я указывал уже по другому случаю, как могущее отчасти объяснить исчезновение некоторых культурных растений в диком состоянии. Оно же говорит против подбора, как не только бесполезное, но прямо вредное приобретение некоторых растений. Таким вредным качеством обладают плоды многих тыквенных растений, в особенности же огурцов и отчасти арбузов и тыкв. Мякоть огурцов имеет то свойство, что она не только съедобна, но по преимуществу съедобна и для человека, и для животных, когда семена их еще не поспели. Следовательно, животное, привлекаемое мякотью огурца и съедающее его, уничтожает возможность огуречного растения размножаться. Спрашивается, каким же образом могло произойти это свойство у огурца? Ибо это ведь должно было произойти специальным путем, так как вообще это не есть какое-либо общее свойство растений, которое огурцы получили бы в наследство от прародителей и от которого не успели бы еще отделаться, как пчела от зазубрин своего жала. Я думаю, что подбору придется тут стать в тупик, особенно если прибавить, что огурец есть растение однолетнее, что кроме семени иным способом размножения оно не обладает. Но, несмотря на это сильное и необходимо приобретенное несовершенство, огурцы и при усиленной деятельности человека еще не совсем уничтожены в дикой природе, хотя сохранилась лишь горькая разновидность, для человека конечно негодная, но животными с менее тонким вкусом также конечно поедаемая в незрелом состоянии, — едят же коровы и полынь. В меньшей степени это относится и к арбузам, которые разбиваются и поедаются разными видами лошадей и рогатого скота, а также и к некоторыми другим тыквенным растениям, как Cucumis anguria, Sechium edule, Trichosanthes anguina и проч. Такие примеры встречаются и в других семействах, но так как об этом подробно говорено уже выше, то более здесь распространяться не стану.
3.2. Признаки бесполезные или вредные, происшедшие половым подбором (стр.233)
Перехожу ко второму разряду бесполезных и вредных строений, к тем, которые по Дарвину обязаны своим происхождением половому подбору. Я не войду здесь, как и прежде, когда о нем упоминал, в разбор сущности самого этого фактора Дарвинова учения, не буду разбирать, насколько он допустим сам по себе, а просто приму его за причину, обусловливающую появление некоторых органов и черт строения животных, так как к растениям он не приложим. Но если причина каких-нибудь изменений найдена и определена, то известность ее, как таковая, ведь нисколько не изменяет их отношений к подбору. Всякое изменение от каких-нибудь причин да происходит, но если результаты этой причины оказались бы для организма вредными, — то обыкновенный подбор должен их уничтожить, совершенно безотносительно к тому, будет ли нам известна или неизвестна эта причина. Только в одном случае подбор оказался бы конечно бессильным — это, если сама эта причина для действий подбора недосягаема, вне сферы его действий. Он уничтожал бы результаты, но причина, например‚ непосредственное влияние внешних условий, все продолжала бы вновь и вновь производить эти результаты (изменения). Но в случаях полового подбора это ведь не так; сама причина тут для подбора достижима, и если она приносит вредные результаты, то необходимо сама должна исчезнуть под влиянием борьбы за существование. Возьмем себе пример из отношений человеческих. Пусть какое-нибудь гражданское общество, вольный город, независимое княжество что ли, отличается необычайно роскошными, расточительными нравами своего прекрасного пола и крайней угодливостью мужчин, потакающих, из-за приобретения расположения дам и девиц, этим их расточительным вкусам. Ведь общество, при всех прочих равных с другими достоинствах, разорится, обнищает, потеряет возможность состязаться в торговой и политической борьбе со своими соперниками. Совершенно то же самое должно быть и в органическом порядке вещей, сети самки одарены в каком-либо отношении вредными для целого вкусами, которые отражаются на характере нарождаемых ими поколений. Но именно в таком крайне разорительном антиэкономическом вкусе‚ вредном и в других отношениях, должно обвинить самок оленей, если оленьи рога обязаны своим происхождением половому подбору. Какой сильнейший пример органического мотовства можно себе представить, чем оленьи рога: красивые, но очень мало пригодные как оружие, ежегодно отпадающие и возобновляемые, столько органического материала потребляющие! Посмотрим на это дело поближе. Какую трату корма требуют рога для своего образования, видно например из того, что при дурном корме не происходит увеличения в числе разветвлений новых рогов, а напротив того, при очень изобильном питании образуется иногда в один год от трех даже до пяти сучков, так что при излишнем кормлении получали уже на втором только году рога, имевшие десять отростков. Если, как говорит в одном месте Дарвин, клочок травы иногда решает вопрос о жизни и смерти при борьбе за существование, то как подбору не прицепиться к этому делу и не устранить оленьих рогов, оказав предпочтение самкам с более скромными вкусами, между которыми ведь также должны же происходить и в этом отношении индивидуальные изменения, которыми подбор мог и должен бы был воспользоваться? У основания каждого рога находится кольцеобразное бугорчатое возвышение, валик, называемый розой, и состоящий из многочисленных узелков или бугорков, называемых бусинками, между коими проходят кровяные сосуды, приносящие кровь для образования рогов. Каждый год — зимой и весной, от декабря до мая, смотря по видам и климатическим условиям, замечается в этих сосудах усиленная органическая деятельность, кровь притекает в `большем количестве и кровяные сосуды, проходящие под розой, проникают в самое вещество рога и отделяют его от его основания. Рог отпадает или от своей тяжести, или намеренно сталкивается оленем. От этого делается кровотечение, длящееся несколько дней; через неделю ранка засыхает и затягивается, а затем под кожей образуется полукруглая выпуклость, которая все более и более приподнимает кожу и быстро вместе с ней вырастает в рог. Время, для сего потребное, различно у разных видов, также как и величина рогов, у иных, ныне живущих видов, достигающая до 30 фунтов веса, а у исчезнувшего ирландского торфяного оленя достигавшая и до 100 фунтов. Вещество рога сначала студенисто и постепенно твердеет, поглощая фосфорнокислую известь. Заметим, что фосфорнокислая известь — вещество довольно редкое в природе и что нужно употреблять очень много растительного корма, чтобы из него выделить то количество фосфорнокислой извести, которое необходимо на ежегодное образование рогов, сверх того количества, которое нужно еще для поддержания скелета животного и других фосфористых соединений тела. Вот это трата так трата, не чета даже тому излишку воска, который употребили бы пчелы на свои соты, если бы воздвигали их с меньшей геометрической строгостью, `что по Дарвину определило победу в борьбе за существование наших теперешних пчел-геометров. Но как бы там ни было, к концу лета кровяные сосуды рогов начинают засыхать‚ и рога обращаются уже в мертвые органы — орудие для защиты и украшение, прельщающее самок. Но рога еще покрыты кожей, ненужной и даже вредной, как мягкий чехол на оружии, которое должно быть твердым. Она постепенно тоже засыхает и отпадает клочьями, причем самец трет свои рога об деревья, чтобы освободиться от них. Все это время, от спадания старых рогов до того, пока новые не отвердеют, оленя надо считать больным животным, которое должно опасаться более чем в другое время, всяких врагов, должно даже избегать всяких неловких движений, которые могли бы повредить молодому, чувствительному, мягкому еще рогу. И что же всем этим достигается? — В сущности, очень плохое оружие, не могущее идти ни в какое сравнение с рогами, например быков или антилоп, и составляющее притом не малую помеху бегу оленей в ветвистых и густых лесах, где они большей частью живут. Мне и не случалось никогда читать или слышать, чтобы олени успешно отбивались от волков или других хищников рогами. Виды, которые имеют для сего достаточно силы, как лось, защищаются ударами копыт. Посмотрим, сколько времени отнимается в году у различных видов оленей на образование их рогов: У дикой козы (Cervus capreolus L.) рога отпадают в конце осени или в начале зимы, и только через три месяца они вполне образовываются и крепнут, следовательно, около четверти года животное более или менее больно, по крайней мере но может пользоваться всеми своими средствами для жизни и жизненной борьбы.
Cervus frontalis (M’Clell), живущий в Кохинхине и достигающий вышины благородного оленя, еще более обижен в этом отношении, ибо сбрасывает рога в июне; полного своего роста достигают они только в декабре, а вполне образуются только к февралю или марту. Следовательно, животное может пользоваться своими рогами только в течение 4-х месяцев, а две трети года употребляет на их развитие‚ в течение же полугода, пока рога растут и более или менее мягки, они легко повреждаются и как оружие употребляемы быть не могут.
Благородный олень (Cervus elaphus L.) сбрасывает рога от февраля до начала мая; вполне развитыми становятся они в июле и августе, так что от 2.5 до 3.5 месяцев проходит в их развитии.
Лось (Cervus alces L.) сбрасывает рога в декабре и январе — вполне развитыми становятся они в июле и августе; следовательно, в более или менее больном состоянии, не в полном обладании своими силами и средствами находится животное около полугода.
У северного оленя (Cervus tarandus L.) к этому присоединяется еще и то неблагоприятное обстоятельство, что рога — результат полового подбора — передались и самкам, и они, роняя рога вскоре после того как отелятся, должны одновременно доставлять молоко своим детенышам и материал для образования рогов — обстоятельство в высшей степени неблагоприятное в физиологическом отношении. Ведь и наших кормилиц и дойных коров стараются по возможности избавить от всяких работ, т.е. от всякой излишней траты вещества, которое должно идти в большом количестве для отделения молока.
Чтобы оценить значение вреда этих оленьих рогов с точки зрения экономии сил организма и органического материала, сравним их с теми, которые Дарвин и его последователи считают достаточными для получения перевеса и победы в жизненной борьбе. Вот, например, палеонтологические исследования показали, что в среднюю третичную эпоху существовали животные, очень похожие на лошадей, но отличавшиеся от них между прочим‚ тем, что две тоненькие стилетообразные косточки, находящиеся у лошадей по каждую сторону единственной кости пястья и плюсны (начинающихся от неправильно так называемого колена), которые сходят на нет и обыкновенно не оканчиваются копытцами — у этих ископаемых животных, названных гиппарионами, были несколько толще, длиннее и оканчивались маленькими прибавочными копытцами, не доходившими до земли и, следовательно, при хождении бесполезными. Выгода лошади сравнительно с этими гиппарионами заключалась в том, что, с постепенным исчезанием этих добавочных пальцев, экономизировалось и питательное вещество, и органические силы‚ употреблявшиеся для произведения и поддержания этих бесполезных органов. Всякое положение становится яснее и точнее, если из одного чисто качественного отношения мы представим его меру, его отношение количественное. Как часто кажется иное предположение возможным‚ хорошо объясняющим факты, пока мы довольствуемся качественным анализом (употребляя здесь это выражение в общем, а не в тесно химическом смысле), и разлетается дымом, когда мы приложим к нему анализ количественный. Правда, мы не знаем, чем измерить органическую силу, употребляемую на произведение и поддержание какого-либо органа, но, однако же, смело можем утверждать, что эту силу, чем бы она, в сущности, ни была, нельзя себе представлять как нечто для каждого организма отдельное и исправляющее все свои органические обязанности, как некоторую тяжелую обузу, которая тем легче исполнима, чем вообще меньше органов числом и весом; что‚ например‚ слону было бы выгодно избавиться от части своей массы (при прочих, разумеется, равных обстоятельствах), потому что органической его силе предстояло бы затем менее работы. Каждый орган и каждая часть органа, и каждая элементарная ячейка органа имеет‚ так сказать‚ и свою органическую силу, которой себя и поддерживает; исчезнет орган — исчезнет и эта сила, а целому организму в этом отношении от этого ни тяжелее, ни легче; поэтому расходование органической силы мы могли бы оставить в стороне в этом вопросе, даже если бы и имели масштаб дли ее измерения. Другое дело — органический материал; если с меньшим потреблением его можно достигнуть тех же полезных целей, то выгода тут несомненна, точно также, как паровая машина, расходующая для произведения того же действия меньше угля, имеет, без всякого сомнения, преимущество перед расходующей больше. Посмотрим же, насколько могли быть велики экономические выгоды лошади перед гиппарионами. Предположим‚ что средний вес этих животных был одинаков, ибо рассуждать о какой-нибудь особенности мы должны, как говорится, при прочих равных обстоятельствах. Положим же этот вес, применительно к теперешним лошадям, пудов в 20. Что могли в таком случае весить восемь добавочных копытец гиппарионов и тот излишек в массе стилетовидных костей, к коим эти копытца были прикреплены? Если назначим для этого 2 фунта, то это не будет ниже действительности. Теперь лошадь, пасущаяся на свободе, съедает от 20 до 30 фунтов травы в день — и это идет на поддержание ее тела, на произведение ее жизненной теплоты и всей производимой ею работы (беганья, прыганья, хождения и т.д.). Так как добавочные пальцы гиппариона никакой такой работы не исправляли, то если мы назначим на поддержание этих копытец часть корма‚ пропорциональную их весу, то это будет, собственно говоря, слишком много. Но оставим это без внимания. Тогда тройное правило покажет нам: на эти копытца с излишком веса поддерживавших их костей должно было расходоваться около 7 золотников травы в день (800 ф. : 30 ф. = 2 ф. : х зол.; х = 7,2). Итак, экономия в 7 золотников травы ежедневно обусловила победу лошади над гиппарионом в их борьбе за существование. Теоретически я против этого ничего не имею сказать. Если борьба за существование столь напряженна, интенсивна и непрерывна, как принимает это Дарвин, на основании геометрической прогрессии размножения существ, — то этого, пожалуй, и было бы достаточно. Но от всякой гипотезы, от всякой теории мы вправе требовать, чтобы она была сама себе верна в различных случаях ее применения‚ и потому говорю: — если выгода от экономии этих только 7 золотников ежедневно потребляемой травы доставила победу лошадям над гиппарионами, то во сколько же раз была бы она больше для измененных потомков оленей, коим бы удалось избавиться от ветвистых рогов, навязанных им расточительными вкусами их самок, от рогов, которые весят до 30 фунтов и которые приходится оленю не только поддерживать, но ежегодно производить вновь, и сколько нужно для этого еще лишней массы в костях и мускулах шеи и ног, поддерживающих тяжесть утяжеленной рогами головы, не говоря уже о прочих неудобствах, которые олени должны из-за них терпеть?
Чем же все это выкупается? Единственно прельщением самок, почему-то получивших вкус к ветвистым рогам. Почему же подбор, настоящий обыкновенный естественный подбор не вступит в свои права, не отменит такого органического мотовства, соединенного притом со столькими неудобствами, с потерей времени, болезненностью? — не отменит, ежели уже нет другого средства, поддержав те изменения во вкусе самок, которые оказались бы более полезными для всего рода оленей в жизненной борьбе? Можно‚ конечно‚ еще возразить — это все так, но что же делать, если изменчивость в эту сторону не направилась! В ответ на это возражение стоит только обернуть вопрос, спросив, как же тогда произошли олени, то есть как приобрели подбором строение, очевидно невыгодное с экономической и других точек зрения? Если Дарвинисты полагают, что лошадь произошла от гиппариона подбором, основанным на преимуществе ничтожной органической экономии, то ясно, что уже гиппарион никак не мог произойти от лошади. Тогда, каким же манером могли произойти олени от своего неизвестного прародителя, `что сопровождалось сто или тысячекратно сильнейшей органической расточительностью? Что половой подбор — совершенно недостаточная для этого причина, очевидно из того, что борьба за существование не только теперь, но с самого момента обнаружения вредности строения должна бы была уничтожить род с столь очевидно бесполезными и вредными органами, как ветвистые и ежегодно сбрасываемые рога, сравнительно с другими, гораздо действительнейшими органами защиты вступающих в состязание форм, если бы даже и могла допустить их возникновение. Но ничего подобного не заметно — олени составляют один из многочисленнейших родов в классе млекопитающих, так что Гибель насчитывает их 31 вид. Опять и в этом случае ничего не остается, как принять, что борьба вовсе не имеет того жестокого характера, как тот, который необходимо требуется для доставления ей подбирательных свойств; для оленей, по крайней мере, как и для ленточных рыб, есть широкое свободное поле, так сказать широкая нейтральная полоса, вроде той, которую хотели установить китайцы в Тонкине между собой и французами, за которой им льготно живется вне состязательной борьбы. Или, употребляя другую метафору, надо признать, что во многих и многих случаях природа устроила очень мягкие и упругие буферы, ослабляющие столкновения, коллизии жизненной борьбы, надела пуговки на рапиры, коими она ведется, как на крючковатую челюсть лососей, по мнению Кейлера, приведенному в предыдущей главе. Почти то же самое можно бы сказать и о роскошном, но только мешающем летать, хвосте павлинов и многих других птиц, также полученных будто бы половым подбором; но пример оленя будет достаточен для пояснения моих мыслей об этом предмете.
3.3. Признаки‚ полезные только для потомства (стр.240)
Перейдем к еще более важному отделу бесполезных или вредных органов и черт строения, получающих свое оправдание лишь в той пользе, которую они принесут в последствии, когда должным образом разовьются, более или менее отдаленным потомкам, т.е. в пользе для настоящих обладателей столь же чуждой, как чужды для гремучей змеи те животные, которых она предупреждает шумом своих гремушек. Этот предмет имеет близкое отношение уже к рассмотренному мной спору Дарвина с Мивартом, но представляет и многие особенности, заключавшиеся в том, что бывают случаи, когда орган оказывается полезным в будущем лишь по совершении на счет его морфологической метаморфозы, а в настоящем составляет не более, как материал для нее. На эти случаи я и обращу преимущественное внимание, о других же упомяну лишь кратко в добавление к сказанному выше.
В Чили найдена была Дарвином жаба, получившая в честь его название Rhinoderma Darwini, и у которой впоследствии была наблюдаема странная особенность при размножении. У самцов существует особенное раздутие горлового мешка, куда отлагаются яйца и где выводятся детеныши. Этому раздутию мешка соответствуют изменения в положении соседних органов, частью преходящие, как сжатие внутренностей в меньший объем, частью же постоянные, состоящие в изменении формы ключицы и грудной кости, которыми грудь выигрывает во вместимости, чем удовлетворяется потребность помещения икры.30 Вот‚ конечно‚ устройство, которое не преминут Дарвинисты объяснить в пользу своего учения. Но спрашивается, как же это могло произойти медленным и постепенным путем подбора? Что произошло прежде, искривление ли ключицы, или расширение горлового мешка и изменение инстинкта обоих полов в способе икрометания? Если первое, то это очевидно было уклонение от типического строения, ненужное и бесполезное само по себе, а имеющее смысл лишь в видах будущего, т.е. для потомков с изменившимся инстинктом и развившимся мешком. Если второе, то очевидно, что мешок не мог, следуя постепенной изменчивости, расшириться вдруг до того, чтобы вместить в себя все количество икры. Следовательно, остается предположить, что сначала лишь малая часть яиц откладывалась в мешок самца, `что немножко и изменило направление ключицы, `большая же часть обыкновенным способом металась в воду. Но откуда взялось такое смешение различных способов метания икры, чем оно мотивировалось и есть ли тому примеры?
В теснейшей связи с занимающим нас отделом бесполезных признаков и строений находится вопрос о так называемых рудиментарных органах, которые могут быть как абортивными, так и начинающимися органами. Бесполезность первых не составляет затруднения для теории, потому что удовлетворительно изъясняется постепенным их уничтожением, по мере того как они делались бесполезными. Здесь подбору, покровительствующему тем изменениям, в коих эти органы проявляются все в более и более слабом развитии, — как выгодной для существа экономии, — помогает неупотребление органа. Но при начинающихся органах дело получает иной оборот, ибо начинающийся орган в самых зачатках своих должен быть полезен, так как иначе в видах лишь будущей пользы потомков, через десятки и сотни тысяч поколений, подбор не мог их фиксировать; они должны бы были, точно также как и абортивные органы, исчезать по мере своего появления. Но сам Дарвин говорит: «Однако же часто трудно найти отличие между абортирующим и нарождающимся органом; ибо мы можем судить только по аналогии, способна ли часть к дальнейшему развитию, в каковом только случае она может быть почитаема нарождающейся» (таковы, например, должны быть по этим соображениям крошечные плавательные пузыри некоторых бычков (Gobius), пелоров (Pelor), миноусок (Minous), и тогда, еще раз, какая от них выгода?). «Органы в этом состоянии всегда будут несколько редкими, потому что существа, ими снабженные, обыкновенно будут замещены своими потомками с этим самым органом уже в более совершенном состоянии, и, следовательно, давно должны были исчезнуть».31 Это замечание было бы вполне справедливо, если бы настоящее население земли уже почиталось достигшим своего окончательного и возможного на земле развития и совершенства. Если же оно продолжает развиваться и далее, и если тоже самое было и в ближайших к нашей геологических эпохах, то мы должны бы находить существа с начинающимися органами не в меньшем количестве, чем и с абортирующими, вероятно‚ даже в большем, потому что палеонтология показывает, что число организмов все возрастает от эпохи к эпохе, по мере приближения их к настоящему времени. Да этого же требует и Дарвинова теория. Подробнее будем мы рассматривать этот предмет далее, в особой главе нашего труда, но должны и теперь его коснуться по его тесной связи с существованием бесполезных органов.
В только что приведенном месте Дарвин указываете на зачаточные крылья новозеландской птицы аптерикса, как на пример абортированного органа. С этим можно вполне согласиться. Но что такое простые ниточки, заменяющие у знаменитого лепидосирена все четыре рыбьих парных плавника? «Овен считает их за начинающиеся органы, которые достигают своего полного развития в высших позвоночных»,32 у которых обращаются в ноги, крылья, ласты. Но ведь эти ниточки, как справедливо замечает Мильн-Эдвардс, не могут служить ни к хождению, ни к плаванию.33 Как же в таком случае подбирает и накопляет их подбор, каким образом он доставит победу в борьбе за существование? «Но‚ — продолжает Дарвин‚ — по мнению, защищаемому Гюнтером, это вероятно остатки, состоящие из оставшейся оси плавника, боковые лучи или ветви которого абортировали».34 Но это нас ни на шаг вперед не подвигает. Пусть и так. Пусть это орган, от которого рыба не успела еще отделаться; чтобы ей не попасть в число организмов, осужденных на гибель, она должна скорее от них избавиться произведением благоприятных в этом направлении изменений. Получится животное вовсе без всяких ниточных прибавков на месте бывших плавников. Это будет уже очевидный прогресс, ибо животное, смотря по тому, останется ли оно еще рыбой, или уже переступит на ступень земноводных, с коими имеет ближайшее сродство в других отношениях, может плавать в воде или даже ползать по земле, как например, к последнему классу принадлежащие змеевидные лягушки (Соесilia), единственно изгибанием своего тела. Но все-таки, у этого ли существа, или у другого, давшего происхождение амфибиям, одаренным ногами, ножки как-нибудь да должны же появиться, а появясь, они должны будут находиться по закону постепенной изменчивости — одному из существеннейших оснований Дарвинизма — в том же зачаточном состоянии, как ниточки лепидосиренов‚ и как их тогда подберет и фиксирует подбор?
Возьмем другой пример. У змеевидных ящериц, называемых у нас желтопузиками (Pseudopus), вместо задних ног есть только два маленькие прибавочка по обеим сторонам заднепроходного отверстия‚ в несколько линий длиной, похожие на чешуйчатые бугорки удлиненной формы и несколько сплюснутые; таза заметны также только следы. Передних ног снаружи нет даже и зачатков, но внутри есть также маленькие костяные бугорки по обеим сторонам грудной кости. Что это такое — начинающийся или абортивный орган? По положению желтопузика в системе должно полагать, что скорее первое, ибо ящерицы — животные высшие, нежели змеи, и организация последних должна постепенно приближаться к первым, а не ящерицы должны бы постепенно переходить в змей, и в смысле трансформационной теории это тем вероятнее, что по числу и развитию задних и передних конечностей мы находим у ящериц все возможные комбинации: есть четырехпалые, двулапые только с передними лапами, двухпалые только с задними и вовсе безлапые, так что кажется, что постепенно все комбинации испробованы, пока не получилась нормальная форма ящериц с четырьмя хорошо развитыми ногами. Начавши говорить об этом предмете‚ нельзя не упомянуть, что у ящериц не только между числом ног, но и между числом пальцев на ногах существуют почти всевозможные комбинации даже в одном семействе сцинковидных (Scinkoidei) — есть однопалые, двух-, трех-, четырех- и пятипалые на обеих парах ног, или с большим числом пальцев (например, 5) на передних, а непосредственно с меньшим (4) на задних‚ и наоборот, так что все возможные 13 комбинаций (5 при равном числе пальцев и по четыре с одним лишним на передних или на задних конечностях) осуществлены в действительности. И эти комбинации не находятся ни в какой определенной связи ни с отечеством этих животных‚ ни с их образом жизни, так что совершенно невозможно показать, какая специальная выгода соответствует той или другой комбинации, а поэтому это и не может быть объяснено подбором.35
У многих животных: насекомых, ракообразных, у некоторых рыб, есть органы для схватывания и удерживания самок во время совокупления, и можно сказать, что у тех, которые ими обладают, размножение более обеспечено. Но, пока эти органы находились в виде ничтожных придатков или рудиментов, — то к чему могли они служить? Они составляли напрасный органический расход и противоречили началам органической экономии, и, следовательно, польза их была только в будущем, т.е. для чуждых настоящему их обладателю существ, имеющих еще народиться через тысячи поколений.
Род рыб Hemirhamphus, о котором я уже упоминал, представляет нам еще другую задачу. Верхняя его челюсть, как у обыкновенных рыб, коротка и снабжена зубами, нижняя же продолжена в длинный клюв, который у некоторых видов, например‚ у живущего в Тихом океане Hemirhamphus macrorhynchus (Val.), равняется трети длины всего тела и около 16 раз превосходит длину верхней челюсти. Зубы, как само собой разумеется, находятся на части нижней челюсти, соответствующей верхней, а клюв ее состоит из удлинения симфиза, т.е. самого места соединения обеих половинок нижней челюсти. Какая же польза в этом странно длинном клюве? Кроме помехи при схватывании добычи он ничего произвести не может. В самом деле, такое удлинение нижней челюсти гораздо неудобнее удлинения верхней, ибо ведь подвижна нижняя челюсть, и двигать таким длинным рычагом мускулами, прикрепленными близь точки ее сочленения, в такой плотной среде как вода, конечно‚ затруднительно. Кроме того, если рыба плывет близь дна или, поднимаясь и опускаясь параллельно покатой поверхности какого-нибудь подводного предмета, этот клюв, ударяясь о поверхность их, препятствует рыбе открыть рот и схватить желаемую добычу. Это тем более странно, что нельзя даже сказать, чтобы это была неблагоприятная доля наследства, полученная от прародительской формы, ибо есть виды того же рода с очень ничтожным клювом, так что это неудобное удлинение должно было быть вновь приобретено обладающими им видами. Но вот в одном из видов этого рода, у Н. lucens, найденном Рейнвардтом у Молуккских островов, на конце клюва есть пузырек, наполненный бурой маслянистой жидкостью, который светит под водой. К нему идут вдоль всей нижней челюсти два кровеносные сосуда и два больших нерва. Рыба эта живет в море и в реках и называется туземцами Юлум или Юлум-Бодо. Свет, издаваемый этими рыбами, уподобляется издаваемому насекомыми тропических стран.36 Такой свет может быть полезен для многих целей, как для привлечения самок или самцов, так и для привлечения добычи, идущей на свет. Если это так, то у прочих длинноклювых гемирамфов природа устроила пока лишь шандал, а только у этого вида вставила в него свечу и зажгла ее, и таким образом клюв этих рыб или совершенно бесполезен и даже вреден, или полезен не для них самих, а для их родича в нисходящей или в боковой линии.
Самый общий и важный пример бесполезности в рассматриваемом теперь отделе представляет так называемый плавательный пузырь рыб.
Вот что говорит об этом органе Дарвин: «Два различные органа, или тот же самый орган под двумя очень различными формами, могут одновременно иметь в той же особи одинаковые отправления, и это составляет весьма важное средство переходов.37 Такой пример представляют некоторые рыбы с жабрами, дышащие воздухом, растворенным в воде, в тоже время, как вместе с тем они дышат и упругим воздухом своего плавательного пузыря, который разделен на сосудистые в высокой степени деления и имеет выводной пневматический канал для снабжения его воздухом… Во всех подобных случаях один из двух органов может удобно (readily) быть изменяем и совершенствуем с тем, чтобы мочь одному совершать всю работу, будучи во время процесса своего изменения вспомоществуем другим органом; а затем этот другой орган может быть изменен для какого-нибудь иного и совершенно различного назначения, или совершенно уничтожен. Пример плавательного пузыря рыб очень хороший, потому что указываете нам ясно, на важный в высшей степени факт, что орган, первоначально устроенный для одной цели, именно для плавания — (flotation), может быть превращен в орган, имеющий совершенно другое назначение — именно дыхание… Плавательный пузырь употребляется также, как добавочное строение для слуховых органов у некоторых рыб. Bсе физиологи принимают, что плавательный пузырь гомологичен, или идеально подобен38 по положению и строению легким высших позвоночных животных. Посему нет основания сомневаться, что плавательный пузырь был и реально обращен в легкие — орган, исключительно уже употребляемый для дыхания».39
Мнения физиологов, сравнительных анатомов и эмбриологов о гомологии плавательного пузыря с легкими, и о том, что у некоторых немногих рыб, именно у лепидосирена и протоптера эта гомология перешла в аналогию, т.е. что плавательный пузырь отправляет должность легкого, при существовании жабр и притом весьма хорошо развитых, действительно не подлежат никакому сомнению. Но совершенно иное дело — значение так называемого плавательного пузыря как органа, способствующего рыбам в их плавании, полезным образом содействующего изменению их относительного веса, а через это их опусканию и подниманию в воде. Не трудно доказать, что в этом отношении он большинству рыб совершенно бесполезен, а иногда даже вреден, равно как и то, что у всех рыб, за исключением двух поименованных, он не может содействовать и дыханию (чего‚ впрочем, Дарвин и не утверждает), а также что только в некоторых частных случаях плавательный пузырь может считаться вспомогательным органом слуха. Рассмотрим по порядку эти положения.
а) Может ли плавательный пузырь рыб полезным образом содействовать плаванию рыб? Прежде всего заметим, что в очень большом числе случаев, даже в большинстве случаев, плавательный пузырь не имеет никакого сообщения с внешней средой, так что рыбы не могут ни наполнять его воздухом, выскакивая из воды, ни выдавливать его из пузыря. Таков плавательный пузырь у всех колючеперых (окуней, ершей, судаков), у тресок‚ у губанов (Labroidei), у пучкожаберных (морской иглы — Syngnatus, морского конька — Hyppocampus). Но и те, у которых есть соединение с пищеводом или желудком посредством более или менее широкого и длинного выводного канала, как‚ например‚ у карповидных рыб, у осетровых, этим каналом они могли бы только выдавить свой воздух и, став тяжелее, опускаться на дно. Но как оттуда подняться? Если бы для этого было необходимо наполнение пузыря воздухом, то надо бы долго ждать, пока он выделится в него из крови. На это средство изменения относительного веса рыб нечего, следовательно, и рассчитывать, разве только у некоторых рыб, у которых действительно есть устройство для выжимания воздуха из пузыря, именно у родов семейства сомовых, Auchenipterus, Synodontis, Doras, Malapterurus, Euonemus, у коих есть особая пластинка, сдавливающая пузырь, и при поднятии ее особым мускулом воздух выходит через воздушный канал.40 Впрочем, не этому и приписывают гидростатическое действие пузыря, а произвольному или непроизвольному сдавливанию его. Первое может совершаться как особыми мускульными волокнами, иногда окружающими пузырь, так и вообще действием ребер. Но если мы примем во внимание, какая огромная сила должна быть употреблена на то, чтобы сдавить воздух и удерживать его в сдавленном состоянии, а с другой стороны на ту легкость, с которой тело, имеющее почти одинаковый относительный вес с водой, как тело рыб, может перемещаться во всех направлениях при самом слабом движении хвоста или плавников; то употребление для этого средства, требующего несравненно `большего усилия мускулов, было бы безрассудно со стороны рыб и нелепо со стороны природы. — Впрочем, что рыбы и не имеют достаточной для сего мускульной силы, до очевидности ясно доказывает пример морского окуня (Sebastes Norwegicus). Эта большая рыба живет на очень больших глубинах, и когда ее вытаскивают из воды, то расширением воздуха плавательного пузыря внутренности ее выпячиваются изо рта, а глаза из орбит, и она достигает поверхности воды всегда мертвой. Если бы рыба была в состоянии противодействовать своими мускулами этому расширению пузыря, то‚ конечно‚ делала бы это‚ чтобы избавиться от мучительного выдавливания внутренностей и смерти. Обыкновенно приписывают это быстрому изменению давления при вытаскивании из воды, к которому рыба не успевает примениться. Но такое объяснение совершенно неправильно. Трудно себе представить более медленное поднятие, чем `то, при коем вытаскивается морской окунь при лове его у нас‚ на Мурманском берегу. Он попадается случайно на так называемые яруса, выметываемые для ловли трески. Это веревка длиной до 5 верст, на которой насажены наживленные крючья и оба конца которой утверждены на якорях. Вытягивание яруса длится несколько часов. Если морской окунь попадет на какой-либо из срединных крючков, то вся веревка принимает постепенно все более и более косвенное положение, и рыба, таким образом, едва заметно приподнимается вверх. Но и когда лодка наедет вертикально на то место, где висит на крючке эта рыба, уже значительно поднятая со дна, тяга все-таки идет очень медленно от большой тяжести, которую приходится одному человеку поднимать.
Но не может ли внешнее давление, то, сжимая пузырь, то, заставляя его расширяться и тем, изменяя относительный вес рыбы, приносить ей этим существенную пользу, облегчая в одном случае опускание, а в другом поднятие? Прежде всего, припомним, что относительный вес воды не изменяется с глубиной, потому что вода не сжимается сколько-нибудь чувствительным образом при самых сильных давлениях. Пусть какая-нибудь рыба вместе с своим плавательным пузырем имеет приблизительно одинаковый относительный вес с водой, `что составляет самое выгодное для нее отношение, и пусть имеет она привычку держаться на средней глубине той местности, где живет. Ежели она захочет подняться, — `что легко может сделать, дав своему телу должное направление при самом слабом действии плавников, — то, по мере поднятия, плавательный пузырь будет расширяться, объем ее тела при том же весе увеличиваться, и, следовательно, пузырь будет содействовать ее поднятию чисто механически, без всякого с ее стороны усилия, а, следовательно, влияние пузыря на плавание будет в этом случае выгодно. Но пусть, поднявшись до поверхности, захочет она опять опуститься; хотя при этом пузырь и будет сдавливаться, но пока рыба не дойдет до средней глубины, — где относительный вес ее, по нашему предположению, уравнивается пузырем с плотностью воды, — этот относительный вес будет все-таки меньше, чем удельный вес воды, которая и будет, следовательно, выпирать рыбу на поверхность, для противодействия чему она должна будет употреблять несколько большее мускульное усилие, чем без этого. Пусть станет она теперь опускаться, начиная с средней глубины, где обыкновенно держится, — пузырь начнет сжиматься увеличивающимся давлением, и рыба получит больший относительный вес, чем вода, — отношение, которое будет все усиливаться по мере погружения, и которое, следовательно, как и в первом случае, — при поднятии будет происходить механически, без всякого усилия рыбы. Опять выгодное для нее отношение. Но пусть захочет она подняться со дна, то во все время, пока она не дойдет до обычной ей средней глубины, относительный вес ее будет превышать относительный вес воды и тянуть рыбу вниз, чему она должна будет противодействовать мускульными усилиями. Если обычное местопребывание рыбы будет близь поверхности, и относительный вес ее тела с соответственным этому уровню сжатием воздуха в пузыре — равен плотности воды, то усиленное давлением ее сжатие воздуха в пузыре будет содействовать при опускании, но настолько же будет противодействовать обратному подниманию; а в случае рыбы, живущей обыкновенно у дна, с равенством относительного веса в этом уровне, расширение воздуха в пузыре будет содействовать ее подниманию, но настолько же противодействовать ее опусканию. Во всех этих трех случаях (т.е. когда обычное нахождение рыбы будет на средней глубине, на поверхности и у дна) действие внешнего давления на пузырь будет содействовать, при оставлении ею нормального уровня ее местообитания, `что для нее‚ конечно‚ менее важно, и напротив того‚ противодействовать ей при возвращении к ее нормальному уровню, `что, конечно, говоря вообще, для нее гораздо важнее. Но само содействие рыбе оставлять свой нормальный уровень (`что может понадобиться при погоне за добычей, при спасении от врагов, а иногда происходить против ее воли — бурей и т.п.) ведет, как мы видели, некоторых рыб к гибели. Следовательно, если бы рыбы не имели плавательного пузыря, а относительный вес их тела приблизительно равнялся относительному весу воды, как оно на самом деле и есть, то плавали бы они на всех глубинах с одинаковым удобством, не ощущая ни непрошенной‚ так сказать‚ помощи, ни противодействия, `то и бывает с рыбами, не имеющими пузыря. Можно ли после этого утверждать, чтобы плавательный пузырь полезным образом содействовал плаванию рыб?
Но это не теоретическое умозаключение, — положительными опытами доказывается, как уже и прежде предполагал Гумбольдт, что плавательный пузырь, при плавании рыб, значения не имеет. Чтобы с точностью изучить изменения в объеме тела рыб от расширения или сжатия плавательного пузыря, Гартинг изобрел инструмент‚ названный им физометром (пузыремером), основанный на том, что высота столба воды в тонкой трубочке показывает со значительной степенью чувствительности изменения объема рыбы, плавающей в сосуде, соединенном с этой трубочкой. Моро усовершенствовал этот аппарат, и вот результаты, к которым привели его опыты. Они совершенно согласны с теми, которые раньше были приведены Гурие (Gouriet). Окунь не действует на свой плавательный пузырь ни поднимаясь, ни опускаясь, объем пузыря находится всегда в соответственности с давлением, производимым на животное окружающей его жидкостью, и следовательно гипотеза Борелли о роли этого органа при движениях рыб должна быть отвергнута.41 Таким образом‚ эти опыты совершенно согласны с моим теоретическим выводом, что: 1) со стороны рыб было бы‚ так сказать, безрассудно употреблять труднейшее средство для цели, которую можно достигнуть легчайшим, и что‚ следовательно, и природа вообще, в особенности же подбор, не могли устроить плавательного пузыря из-за полезности его гидростатических свойств; 2) что когда и необходимо бы было употребление мускульной силы для противодействия пузырю, то рыба в некоторых случаях, по крайней мере, не в состоянии парализовать его вредное действие, и в 3)‚ что соответствие объема пузыря с давлением окружающей рыбу жидкости насколько полезно в одних, настолько же вредно в других случаях, и приносит вред именно в случаях‚ более важных для рыбы, вред, который иных рыб доводит до гибели.
Но в том же примечании, извлечение из которого я привел, Мильн-Эдвардс делает некоторые возражения Моро, которые представляются мне совершенно неосновательными, именно: он говорит, что самые опыты Моро показывают, что мускульные сокращения, возбуждаемые электричеством, могут заставить измениться объем плавательного пузыря и, следовательно, изменить относительный вес тела рыбы. Но что же из этого следует? — Возможность есть, но рыбы ею не пользуются, не встречая в том надобности. Электрическое, следовательно, непроизвольное сокращение мускулов сжимает пузырь, но произвольно этого не делается по ненужности и бесполезности. Мгновенное сильное возбуждение электрическим током придает на короткое время мускулам нужную для сего силу, но обыкновенным нервным влиянием достигается ли обращение этого усилия в продолжительное и постоянное? Когда, как в обыкновенных случаях, этого не надобно — к чему же и производить это усилие? а когда оно было бы нужно, то, как показывает пример морского окуня, по крайней мере, многие из рыб к такому усилию неспособны. Тоже самое можно возразить и на второе замечание Мильн-Эдвардса. Ежели держать рыбу насильно на известной глубине‚ то она произвольно меняет объем своего пузыря. Это опять-таки указывает на возможность, в которой нельзя сомневаться и a priori и притом опять только на отдельные, а не на постоянные усилия. Наконец‚ третье замечание состоит в том, что при поднятии и опускании рыбы все-таки замечается некоторое колебание столба воды в физометре, которое соответствует нескольким кубическим миллиметрам. Но это изменение объема столь ничтожно, что никакого практического значения иметь не может: малейшее движение плавника произведет уже гораздо больший эффект на опускание или поднятие рыбы.
Заключение, делаемое самим Мильн-Эдвардсом о гидростатической роли пузыря, тоже не кажется мне основательным и, во всяком случае, не представляет доводов в доказательство его полезности. «Как бы то ни было, говорит он, главная роль этого резервуара воздуха в механизме движения рыб состоит, по-видимому, в том, чтобы сделать относительный вес их почти равным окружающей среде» (но у огромного числа рыб это достигается и при отсутствии пузыря) и следовательно в уменьшении усилий, необходимых для воспрепятствования рыбе оставаться на дне воды, лежа на нем. Но насколько в этом случае пузырь уменьшает, настолько же увеличивает он усилия, необходимые рыбе для опускания на дно, ежели рыба (с пузырем) становится значительно легче воды, поднявшись, как это показано выше, а также может увеличивать и усилия на то, чтобы оставаться на дне, ибо ежели не имеющие пузыря камбалы и живут близь дна (`что скорее требуется формой их тела, чем отсутствием пузыря), то и имеющие очень большой пузырь морские окуни тоже живут близь дна, и именно из-за пузыря и не могут оставить его под страхом смерти, а с другой стороны‚ рыбы, не имеющие пузыря, плавают близь самой поверхности, как например обыкновенная скумбрия или макрель, султанка, Mulus, и другие.» «Вообще, — продолжает он, — относительный вес настолько уменьшается присутствием воздуха в плавательном пузыре, что животное плавает (flotte) на поверхности воды, как только оно перестает противодействовать его влиянию игрой плавников или другими движениями мускулов». Но в таком случае это напрасное усилие, и те рыбы, которые в нем не нуждаются, имели бы очевидное преимущество, ибо рыбы вообще живут не на поверхности воды, а лишь изредка на нее выскакивают и это делают далеко не все, а только некоторые рыбы. «Так линь, у которого отрезаны плавники, — продолжает Мильн-Эдвардс, — не может опуститься в воду» — (очевидная невыгода плавательного пузыря) — «но когда после этой операции выпустит из плавательного пузыря воздух, он падает на дно и не может более подняться». Зачем же рыбам и мочь подниматься без плавников, когда плавники составляют несравненно более общую принадлежность их, чем плавательный пузырь, и, наконец, есть рыбы, не имеющие ни парных плавников, ни плавательного пузыря, например‚ из семейства Gymnotini, которые, однако же, плавают и поднимаются и опускаются. Но далее Мильн-Эдвардс кажется мне преувеличивает бесполезность пузыря, отнимая у него то единственно полезное значение, которое он хотя в некоторой степени и по крайней мере для некоторых рыб действительно имеет. «Надо также заметить, — говорит он, — что этот орган не облегчает сохранения нормального положения рыб; напротив того‚ он стремится заставить рыбу перевернуться спиной вниз, а брюхом вверх, и чтобы противодействовать его влиянию животное должно приводить в действие свои плавники. Когда оно умерло, когда мускулы его парализованы, или плавники отрезаны, оно теряет способность удерживаться в своем обыкновенном положении и переворачивается.» Это было бы‚ конечно‚ сильным подтверждением защищаемого мной здесь тезиса, но согласиться с этим невозможно. Ведь плавательный пузырь всегда занимает спинную часть полости тела, следовательно, облегчая ее, понижает центр тяжести и таким образом содействует устойчивости тела рыбы в положении спиной вверх, а брюхом вниз. Все, `что можно допустить — это то, что он понижает центр тяжести в недостаточной мере для полной устойчивости рыб, но никак не то, чтобы именно пузырь причинил это перекувырканье — без него оно совершалось бы еще скорее и легче. Следовательно, хотя плавательный пузырь и в этом отношении бесполезен по недостаточности своей для удерживания тела в должном положении, но, по крайней мере, никак уже не вредит своим влиянием в этом отношении и несколько содействует. Для рыб очень плоских, не плавающих, однако на боку, как камбалы, а спиной вверх, как например Platax, Psettus, должно полагать, что плавательный пузырь только и доставляет возможность им прямо держаться, не валясь на бок. Поэтому плавательный пузырь у этих, иногда довольно больших, рыб очень велик, а у одного вида Platax arthriticus Cuv. некоторые из остистых (вертикальных) отростков позвонков представляют шаровидные раздутия, наполненные маслянистым веществом, `что по сравнительной легкости жира должно содействовать сохранению рыбой ее положения вверх спиной.42 Итак, единственная польза, которую можно признать за плавательным пузырем рыб‚ заключается лишь в оказываемом им содействии сохранять нормальное положение спиной вверх у очень плоских форм. В некоторой степени может он еще через изменение формы, т.е. сжатие в одном месте и расширение в другом, несколько изменять центр тяжести рыбы и тем содействовать ей, направляться вверх или вниз; но это действие должно быть ничтожно, принимая во внимание, как легко телу, почти одинаковой плотности с водой, переменять в ней свое положение самыми ничтожными движениями плавников и хвоста, `что очевидно из того, что рыбы, снабженные плавательным пузырем, не имеют в этом отношении никаких сколько-нибудь заметных преимуществ перед рыбами, лишенными пузыря.
б) Может ли плавательный пузырь содействовать дыханию рыб как вспомогательный жабрам орган? И на это должно отвечать отрицательно, потому что кровяные сосуды, разветвляющееся по его стенкам, и иногда в очень значительном числе и разнообразных сплетениях, отделяются от сосудов, уже возвращающихся от жабр, и‚ следовательно‚ несущих уже артериальную кровь, и возвращаются в сосуд, идущий к сердцу, которое у рыб только венозное, так что кровь тут не окисляется, а раскисляется. «Между тем как физиологический характер легкого состоит в том, — говорит Станиус, — что в него притекает венозная кровь, которая, превратившись в артериальную, возвращается к сердцу, — артерии плавательного пузыря отделяются, без одного известного исключения (два таких исключения мы сейчас увидим)‚ из системы аорты, вены же его отводят кровь или в воротную вену, или в венозную систему тела».43 Сверх сего в составе воздуха, заключающегося в пузыре, количество угольной кислоты всегда самое ничтожное, а если бы воздух пузыря служил к окислению притекающей к нему крови, то выделяемый из него кислород должен бы был замещаться соответствующим количеством угольной кислоты; с другой же стороны состав этого воздуха, по пропорции в нем кислорода и азота, столь разнообразен, что ему невозможно приписать какого-либо определенного физиологического действия. У одних экземпляров морских угрей (Congrus) это был почти чистый азот только с 0.5 процентом кислорода, у других же индивидуумов того же вида пропорция кислорода возрастает до 87,4 процента. Опыты Био и Делароша и Конфиглиаски (Gonfigliaschi) приводят по-видимому к тому заключению, что у рыб, пойманных на большой глубине, пропорция кислорода значительно выше, чем у рыб, пойманных на малой глубине. Но значительная пропорция кислорода встречается только у видов с совершенно замкнутым пузырем, так что Мильн-Эдвардс говорит: «что животное имеет, как бы возможность выделять и запасать поддерживающий дыхание газ для жизненных потребностей, на случай‚ если бы оказался недостаток в окисляющем начале во внешней среде, почти таким же образом, как организм выделяет и запасает жир для поддержания дыхательного горения на случай недостатка в пище».44 Но какие же такие обстоятельства, когда во внешней среде, т.е. в воде, может оказаться недостаток в кислороде, и если, например‚ его меньше на глубине, то какая же польза рыбам, постоянно на глубине живущим, выделять из воды, кроме того количества кислорода, которое им нужно для непосредственного употребления‚ еще и запас его? Если его там недостаточно‚ то этим отвлечением некоторой его доли в запас еще уменьшилось бы то количество, которое необходимо для физиологических процессов; а то количество, которое они могут извлекать из воды в одно время, могут они извлечь и во всякое другое. Невозможно также принять, что рыбы запасаются излишним кислородом на меньших глубинах, ибо опыты показывают, что кислорода именно больше в пойманных на больших глубинах, где по этому предположению, они должны бы его именно расходовать. Наконец‚ как пользовались бы рыбы этим запасом кислорода при существующем у них типе кровообращения? Единственный пример‚ где воздух‚ заключенный в плавательном пузыре‚ может содействовать дыханию, представляют каранксы (Caranx), рыбы из семейства скумбриевых. У них особые трубчатые продолжения пузыря открываются в жаберную камеру и выпускают в нее воздух, могущий действовать на мокрые жабры, который, как известно, могут поглощать не только растворенный в воде, но и упругий воздух. Исследования Эрмана показали также, что у пресноводных рыб пропорция кислорода меняется от 0,3 до 24 процентов, и невозможно было приметить никакого соотношения между изменениями в составе газов плавательного пузыря и биологическими условиями жизни рыб, над которыми он производил свои опыты. Сообразно с этим Мильн-Эдвардс оканчивает свое изложение о значении плавательного пузыря относительно дыхания следующими словами: «Плавательный пузырь может быть, действительно рассматриваем как анатомический представитель (гомологический орган) легких, но для физиолога он почти никогда не заслуживает этого названия».45
в) Может ли плавательный пузырь считаться вспомогательным органом слуха? В некоторых отдельных случаях это несомненно. Так у рыб карпового и сомовьего семейств между органами слуха и плавательным пузырем есть ряд косточек, подобных слуховым косточкам высших животных; у других же рыб, как у сельдей (Alosa и Clupea)‚ передняя часть пузыря с каждой стороны удлиняется в трубочки, которые продолжаются под основание черепа, становятся там хрящеватыми и окостеневают; каждая из них разделяется на две ветви, оканчивающиеся шаровидными раздутиями, входящими в связь со слуховым органом. У некоторых рыб семейства спаровых (Boops и Sargus) это соединение достигается более простым способом, именно: продолжения пузыря прикладывается к отверстиям в стенках черепа. В обитающем в Антильском море Myripristis Jacobus, — рыбе необычайной красоты, «задние боковые части черепа не только расширены для вмещения очень большего слухового камня (отолита), но имеют еще с каждой стороны по широкому овальному отверстию, затянутому упругой перепонкой, к коим прикладывается боковая лопасть переднего плавательного пузыря».46 Но это только частности, не могущие иметь большего значения в общей физиологии плавательного пузыря. Можно согласиться, что существующий уже пузырь был применен в некоторых случаях к особым полезным целям, но как же он сам произошел?
Впрочем, самым ясным и очевидным доказательством ничтожности физиологического значения этого органа служит крайнее его непостоянство в рыбах, коим одинаково хорошо живется с ним и без него. По присутствию и отсутствию плавательного пузыря существуют всевозможные комбинации систематических групп различных категорий. Есть целые семейства, снабженные плавательными пузырями или лишенные его, хотя ни пользы, ни вреда от такого присутствия или отсутствия невозможно отыскать.
Так пузырь есть у всех настоящих осетровых рыб, Accipenserini, у семейств Spatularini, Lepidostei, Polypterini, у тресковых, у губанов (Labroidei); но постоянно отсутствует у миноговых (Petromyzontes и Myxinoidei), у химер (Holocephali), у акул и скатов, у камбал, у круглоперых (Cyclopteri), у морских собачек (Blennioidei) и в некоторых семействах безногих (Apoda), как у Symbranehus.
В некоторых семействах отсутствие или присутствие плавательного пузыря распределено с некоторой равномерностью между родами, их составляющими. Так он встречается у большей части рыб семейства бычков (Gobioidei), но отсутствует у родов Trypauchen, Sicydium, Callionemus, Trichonotus, Platyptera, Comephorus, также у большей части обширного семейства окуневых есть пузырь, а отсутствует в родах Cirrhites, Chironemus, Trachinus, Percis, Aphritis, Percophis, Uranoscopus и в аномальном роде Mulus (султанка или барбулька). Из панцирнощеких (Cataphracti) отсутствует он у Cephalacanthus, Cottus, Aspidophorus, Platycephalus, Hemitripterus, Scorpaena (морской ерш), а у прочих есть. Еще в других семействах плавательный пузырь составляет общую их принадлежность, но отсутствует только в каком-нибудь одном или немногих родах. Так в красивом семействе чешуеперых он находится у всех родов, но отсутствует в роде Brama, имеющем всего один вид; он есть у всех спаровидных (Sparoidei), но отсутствует в роде Latilus,47 есть во всем семействе‚ или даже отряде сростночелюстных (Plectognati), но отсутствует у морской луны (Orthogoriscus). Также из обширного семейства сомовых (Siluroidei) пузыря нет, только у Hypophtalmus, Cetopsis и Pygidium). Но бывает и наоборот, что, отсутствуя в целом семействе, плавательный пузырь встречается в одном роде — так в семействе Scopelini, отделенном от лососевых, вообще пузыря не бывает, но в роде Paralepis он есть.
Но всего удивительнее, что, находясь в некоторых видах того же рода, его нет в других видах. «Один из самых любопытных фактов ихтиологии и из самых необъяснимых сравнительной анатомии, — говорит Кювье, — это то, что некоторые виды того же рода и столь схожие между собой всеми подробностями их организации, что нужно большое внимание, дабы их отличить, — имеют плавательный пузырь и даже довольно большой (значит, не атрофированный орган), тогда как другие его лишены. Какая необходимость природы могла потребовать этот орган у одних и не требовать его у других?48 Таких примеров можно представить несколько. В роде Scomber — макрель, баламут, или скумбрия: у обыкновенной макрели, Scomber Scombrus, пузыря нет, а у двух видов Средиземного моря Sc. pneumatophorus и Sc. colias он есть, также как еще у новоголландской Sc. australasicus (Cuv.)‚ у Индейской Sc. Konayurta, у Ново-ирландской Sc. loo. У Тунцов из того же семейства (Thynnus), у Th. vulgaris и Th. Alalonga‚ пузыря нет, а у Th. brachypterus и Th. Pelamys он есть. Факт, что у морских окуней (Sebastes), выброшенных бурей, желудок выпячивается изо рта, прочитанный Кювье у Фабрициуса, заставил его предполагать, что в этом роде, в противность скорпенам (морским ершам), с которыми он имеет наибольшее сродство и с которыми прежде его соединяли в один род — есть плавательный пузырь. Но это предположение оправдалось не для всех видов, говорит он.49 Пузырь есть в видах Seb. Norwegicus, Seb. Capensis и Seb. minutus; напротив того, его нет у Seb. imperialis, живущего в Средиземном море, у Seb. maculatus, живущего у Мыса Д. Н., и у Seb. Bougainvillii. У первых трех видов не только есть пузырь, но он еще и очень велик, так у норвежского морского окуня занимает две трети верхней части брюшной полости, а у Seb. minutus пропорционально еще больше. Всего же замечательнее, что и живущий в Средиземном море вид Seb. imperialis держится на таких же больших глубинах, как и норвежский. Ларош видел, пойманных на глубине от 260 до 360 маховых сажень (brasses). Следовательно, эта особенность в образе жизни не объясняет присутствия или отсутствия плавательного пузыря.
В семействе окуневых в роде Polynemus вообще нет плавательного пузыря, но он есть у P. longifilis (Cuv.). У сциенового семейства, где плавательный пузырь представляет особенное развитие и странные формы с боковыми разветвлениями — отсутствует пузырь; только в маленьком роде Eleginus (и в роде Latilus, если его причислять к этому семейству) и в одном виде рода Umbrina‚ именно у североамериканского Umbr. alburnus (Cuv.), тогда как у живущей в Средиземном и Черном морях Umbr. vulgaris плавательный пузырь не только очень велик, но имеет еще по бокам по три широких углубления (бухты), отдаленных особенными складками серебристой перепонки, так, что здесь природа обращала как бы особенное внимание на развитие этого органа, а в близком виде совершенно его уничтожила. Род Scomberesox, соединяющий характеры щук и макрелей и имеющий, как эти последние, много маленьких спинных плавников, представляет, подобно им, также два очень сходные между собой вида, один с плавательным пузырем, а другой без него, но, как замечает Валансьен, здесь в противность макрелям, в Атлантическом океане живет вид Scomberesox Саmperi, имеющий пузырь очень длинный веретенообразный, а в Средиземном море — не имеющий его Scomberesox Rondeleti. В роде Chironectes, принадлежащем к семейству, где вообще роды‚ в том числе и сам Chironectes‚ имеют плавательный пузырь — вид Ch. hirsutus лишен его. Наконец‚ мы видели, что в двух родах у бычка (Gobius), у уродливого пелора (Pelor), виды Gob. guttatus и Р. filamentosum имеют маленькие серебристые пузырьки, величиной в горошинку, уже ни к чему служить не могущие. Какое же адаптивное, приноровительное значение, и вообще какое существенно важное для каких-либо отправлений‚ как, например, для содействия плаванию, может иметь такой непостоянный орган, не представляющий, как мы во многих случаях видели, соответственности с внешними условиями жизни? По этим причинам невозможно объяснить его происхождения путем подбора; но столь же невозможно приписать его и унаследованию, по капризности, так сказать, его присутствия и отсутствия. Как же теперь, однако, объяснить значение столь сильно распространенного у рыб органа?
Мне кажется, что плавательный пузырь представляет превосходнейшее доказательство, почему я так и распространяюсь о нем, что не приноровление, не прилаживание, не адаптация к внешним условиям характеризует собой органические формы и обусловливает их происхождение, а законы чисто морфологические, как сейчас покажу это еще ближе.
Плавательный пузырь морфологически, т.е. по своим гомологическим отношениям, есть легкое. В этом согласны все, в том числе и сам Дарвин, но физиологически становится он легким только у двух рыб, именно у Южно-Американского лепидосирена (L. paradoxus) и у африканского протоптера (Protopterus annectens). У этих странных животных мы видим и полную гомологию, и полную аналогию пузыря с легким. По этим органам разветвляются кровеносные сосуды, несущие значительную долю венозной крови, не окислившейся еще в жабрах. Органы эти парные, имеют общий вывод, почти независимый от пищевода, и открываются в полость зева с нижней стороны самого начала пищевода, и образуют настоящую глотку; а широкая перепончатая трубка, от нее начинающаяся и переходящая в эти, морфологически из плавательного пузыря превратившиеся, легкие, становится настоящим дыхательным горлом. Оба пузыря ячеистого строения, подобно легким лягушек и змей, т.е. внутренняя сторона их стенок, разделена на большое число ячеек. У некоторых рыб замечается почти такое же строение плавательного пузыря: наибольшее сходство представляет пузырь нильской рыбы Polypterus Bichir, у нее пузырь парный, покрыт множеством тонких параллельных складок, как бы заменяющих ячеистость строения, и щель, которой он соединяется с пищеводом, снабженная сжимающим мускулом — сфинктером, чтобы части пищи не попадали в пузырь, открывается с нижней его стороны. Хотя соединение это и было первоначально ошибочно показано Жоффруа С. Иллером‚ открывшим эту рыбу, на верхней стороне пищевода, `что позволило Кювье, опровергавшему уподобление плавательного пузыря легким, сделать слишком общее заключение: «что даже и у тех видов, у которых есть соединение плавательного пузыря с пищеводом, оно происходит не в тех соотношениях их связи (rapport de connection). Плавательный пузырь открывается в этот канал сверху, тогда как легкое открывается в него снизу».50 Кроме того, у этой рыбы плавательный пузырь не прирос к стенкам брюшной полости, как у большей части рыб. У многопера (Polypterus), следовательно, даже и соединение пузыря с пищевым путем морфологически совершенно соответствует соединению с ним легкого. Но, несмотря на это, физиологически этот пузырь с легким ничего общего не имеет, ибо получает уже артериальную кровь из вен, возвращающихся от жабр.
У другой ганоидной51 рыбы Lepidosteus в одних отношениях морфологическое сходство с легкими лепидосирена еще значительнее, чем у многопера, но зато в других гораздо слабее. Оно значительнее тем, что строение пузыря более ячеистое, но зато он непарный‚ и только тяжистая линия на задней его части указывает на его продольно симметрическое деление. У гимнарха (Gymnarchus Niloticus) также непарный пузырь, разделенный на множество ячеек с каждой стороны‚ представляет губчатое строение, но воздушный канал его открывается уже в верхнюю стеку пищевода, как у всех прочих рыб. У амии, также ганоидной рыбы, передняя часть непарного пузыря вилообразно разделена и обхватывает пищевод, нижняя его стенка перепончатая и гладкая, а верхняя и боковые ячеисты. У двух последних рыб, следовательно, анатомическое соединение с пищеводом уже не такое, как у настоящих легких, но род Erythrinus представляет переход и в этом отношении‚ именно: — воздушный канал пузыря открывается у них не с верху и не снизу, а с боку пищевода. Пузырь непарный, но состоит из двух пузырей, друг за другом лежащих, как у карпий, с полостями, соединенными узким каналом, и задний пузырь имеет соединение с пищеводом; передняя часть этого пузыря ячеистая. Здесь пузырь имеет уже две туники, пли оболочки — внутреннюю слизистую и наружную фиброзную серебристую, как у обыкновенных плавательных пузырей, которой пузыри — легкие лепидосирена и протоптера не имеют. Еще другую особенность в этом ряду морфологических переходов от обыкновенных плавательных пузырей к ячеистым легким представляет тот же род эритринов. Валансьен говорит про пузырь этих рыб: «можно бы сказать, что природа заняла этот орган у какого-нибудь карпа и начала давать ему строение пузыря амий».52 Здесь два пузыря — передний и задний, как у карпов, соединены между собой короткой трубкой. Этот же задний пузырь соединяется длинной узкой трубкой с передней частью пищевода. Передний пузырь совершенно гладкий, но стенки передней части заднего пузыря ячеисты. Ячеистость эта образуется четырьмя уздечками или складками (нижней, верхней и двумя боковыми) верхней серебристой фиброзной оболочки, вдающейся в полость пузыря, и поперечными балочками (trabecules), числом около 30, разделяющими эти промежутки на столько же поясов или зон, и еще мельчайшими параллельными первым, т.е. главным складкам, подразделяющими уже эти зоны или пояса на четырехугольные клеточки. У принадлежащего к тому же семейству рода Macrodon, отделенного Иоганном Мюллером от эритритов, и названному так по огромным и острым зубам, которыми большие виды могут откусить руку человека, — пузырь совершенно такой же формы как у эритринов, но уже без всякого ячеистого строения, от которого остались только верхняя и нижняя тяжистые складки, боковые же, равно как и поперечные, балочки исчезли.53 У рыбы из щучьего семейства Chirocentres Dorab пузырь простой, очень длинный и узкий, снаружи как бы разделен на поперечные кольца, которые также образованы складками фиброзной туники, неравной длины, просвечивающими насквозь. На верхней и нижней стенках этого пузыря есть по продольной полоске без ячеистого строения, (на которые поперечные складки не распространяются), оба же боковые поля разделены вышеупомянутыми складками, составляющими неполные перегородки, на большее число (до ста) таких неполных колец. Каждый из этих промежутков в свою очередь разделен на 6 — 8 менее глубоких отделений меньшей величины складками‚ параллельными первым, так что тут собственно нет клеток, а только ряд полосок. Этот пузырь имеет сообщение с желудком.54 У гемирамфов‚ уже упомянутых мной, как замечательных в других отношениях, плавательный пузырь не имеет уже никакого сообщения с пищеводом или желудком, и у большей части видов совершенно никаких особенностей не представляет, кроме двух маленьких рожков спереди и маленькой прибавочной лопасти с правого бока; но у трех из 27 видов, составляющих этот довольно многочисленный род, именно: у Н. Brownii, H. Pleii и Н. Commersoni — пузырь имеет ячеистое строение, как у амий. По этому случаю Валансьен говорит: «Стоит заметить, что мы находим примеры этого странного (ячеистого) строения в рыбах щучьего семейства, (к которому принадлежат гемирамфы), которые не имеют никакого сродства с амиями, эритринами и полиптерами».55 У Н. Brownii большое пространство внутри пузыря по спинке его не занято ячеями, у других же видов ячеистое строение занимает весь пузырь, как у легких лягушек.56 В этом роде особенно замечательно соединение двух, с физиологической точки зрения, совершенно противоположных и несовместимых свойств, — полной замкнутости и вместе ячеистости строения, `что опять-таки подтверждает чисто морфологический характер этого строения у всех рыб, кроме лепидосиренов и протоптеров, где оно становится и физиологическим. Следовательно, эти формы, не имеющие физиологического значения, должны быть рассматриваемы лишь как подготовления к будущему их назначению и потому, как формы исключительно морфологического характера. Так мы имеем ряд переходов по ячеистости строения, не имеющего никакого физиологического значения, к ячеистым легким‚ и ячеистость представляет множество переходов и по долям пузыря, которые ею заняты, и по полноте, с которой это строение выражено, от неполных колец до настоящих клеток. Другой ряд идет от совершенной замкнутости пузыря до настоящего дыхательного горла через соединение с различными частями пищевода, и через открытие соединительного канала в верхнюю, в боковую и в нижнюю стороны пищевода, как это должно быть у настоящих легких, опять без всякого адаптивного и физиологического значения этих переходов; наконец, мы имеем ряд переходов от органа непарного к парному, от совершенно неразделенных пузырей сначала через такие, у которых это разделение только намечено, затем через такие, у которых это разделение вполне проведено, но без всякого физиологического значения‚ к настоящим парным ячеистым легким. Кроме этого‚ есть еще переход от пузырей с фиброзного серебристой туникой — вообще присвоенной пузырям, через отсутствие этой туники у настоящих еще пузырей, к легким, где ее уж и быть не должно. Ко всему этому надо присоединить, что переходы эти не совместные и потому не могут считаться вообще за постепенные приближения от пузыря к легким, а так сказать‚ подвигаются к этой цели одни в одном направлении, другие в другом; так что нельзя сказать, что одно какое-либо строение непосредственно предшествует полному переходу в ячеистое легкое лепидосирена, а другое составляет предпоследнее звено этого ряда‚ и т.д. Если к этому присоединить полное отсутствие адаптивной мотивировки этих рядов, мы должны неизбежно придти к заключению о чисто морфологическом характере ряда этих изменений‚ ничего общего с подбором иметь не могущего. Но кроме ячеистых пузырей, мы имеем совершенно другого рода строение их, также чрезвычайно увеличивающее поверхность стенок этих газом наполненных вместилищ, самым разнообразным разветвлением их. Это представляет нам семейство сциеновых. Формы этих пузырей столь необычайны, находятся в столь очевидном противоречии с их приноровительном значением, как в гидростатическом, так и в других смыслах, что для незнакомых с этим предметом читателей я прилагаю их рисунки, заимствованные из большого сочинения Кювье о рыбах. Краткое описание главнейших из них, начиная с простейших и восходя до самых сложных, помещаю в приложении XIV.
Некоторые рыбы семейства сциеновых, в особенности Pogonias, Chromis, производят очень сильные‚ странные и разнообразные звуки, находящиеся в зависимости от их больших плавательных пузырей, снабженных сильными мускулами, коими они могут приводить заключающийся в них воздух в разнообразные сотрясения. Но если бы эти звуки и были для какой-либо цели полезны рыбам, то это все-таки было бы лишь частным применением этого органа, которым как бы случайно воспользовалась природа для некоторых особенных целей, которые с Дарвиновой точки зрения могли бы быть достигаемы подбором.
Какой же, наконец, краткий смысл этой длинной речи о плавательном пузыре? как говорят Немцы. — Плавательный пузырь не мог быть произведен подбором, так как в огромном большинстве случаев бесполезен и как гидростатический орган, и как вспомогательный орган дыхания, и как вспомогательный орган слуха, или как орган, производящий звук. Он не мог быть также вызван соответственностью роста, ибо никакому другому специальному органу или специальному строению не соответствует; не мог быть и результатом наследственности, ибо появляется в разных группах без соответственности с их систематическим сродством, которое по Дарвину и составляет именно указание и следствие их генеалогического родства. Но и этого мало. Если бы и удалось объяснить путем подбора самое происхождение плавательного пузыря у рыб вообще, мы все-таки не получили бы объяснения, вытекающего из того же принципа, всех разнообразных и странных его форм у различных видов, некоторые только образчики которых я здесь представил. Самое же главное мы уже никак не получили бы из начала подбора изъяснения того существеннейшего и важнейшего факта, как орган гомологический с легким постепенно подготовляется в целом ряду форм: у одних в одном, у других в другом отношении, к тому, чтобы сделаться наконец легким и в физиологическом смысле, и притом подготовляется к этому исключительно морфологически. Я говорю исключительно морфологически, потому что ни различными степенями и разнообразными характерами своего ячеистого строения, ни различными комбинациями своего соединения с пищевыми путями (скачала у гемирамфов — совершенно отсутствующего; затем у дораба — происходящего с желудком; далее у амий — с верхней стороной пищевода; затем у эритринов — с боковой и, наконец, у полиптеров — с нижней его стороной) плавательный пузырь нисколько не служит этими своими особенностями ни дыханию, ни какому-либо вообразимому содействию плаванию. Не очевидно ли после этого, что другого объяснения, кроме строго морфологического, нельзя дать ни появлению и продолжающемуся существованию, ни изложенным постепенным изменениям строения и анатомической связи органа, столь распространенного у рыб, как плавательный пузырь. Мы видим орган, появившийся и изменявшийся чисто морфологически, но которым, от времени до времени, природа то одним, то другим образом пользовалась и для адаптивных целей. По отношению к плаванию пузырь доставил устойчивость таким плоским рыбам, которые, как Platax и Psettus, должны бы были без него лежать на боку, подобно камбалам; по отношению к дыханию дала возможность каранксам выдавливать заключающийся в нем воздух прямо на жабры; по отношению к слуху привела пузырь в некоторых специальных случаях в связь с этим органом чувств; по отношению к главной цели преобразования в легкое представила целые ряды чисто морфологических переходов в разных направлениях, которые сами по себе бесспорно бесполезны. Неужели же этот пример, потому именно с особенной подробностью мной разобранный, не показывает с очевидной ясностью, что в строении организмов сторона морфологическая есть главное и существенное, что она дает нам руководящую нить для понимания органического строения, а что адаптивная сторона есть уже нечто второстепенное, как нечто, проявляющееся иногда уже как результат, а не как обусловливающая в каждом случае причина. Как при развитии индивидуального организма в эмбриологический период появляются различные строения и органы, никакого физиологического значения для этого периода жизни не имеющие, а составляющие только закономерно в правильной последовательности друг за другом следующие перемены, подготовляющие строение будущего животного; также точно проявляется и здесь эта последовательность форм в отдельных и самостоятельных существах, называемых видами. `Что при эмбриональном развитии — различные формы одной и той же особи, то здесь эти различные (по ячеистой структуре и анатомической связи) формы плавательных пузырей у самостоятельных видов. Будем ли мы смотреть на эти формы, как на путевые знаки, жалоны идеального развития, как на самобытные ступени, составляющие одну из характеристических черт постоянных и неизменных видов, или как на действительные ступени лестницы развития в ряду реально происходящих друг от друга видов, — это для нашей главной в настоящее время задачи совершенно безразлично. И в том, и в другом предположении они будут служить очевиднейшим свидетельством преднамеренной целесообразности, в первом случае, как я уже раз выразился, статической, а во втором динамической, то есть целесообразности в ходе развития.
Род Жуков Adelops представляет также хороший, хотя гораздо более частный, пример преобладания характеров морфологических, предполагающих общий план, над характерами адаптивными, при которых можно себе представлять, что целесообразное достигается накоплением неопределенных изменений, из коих некоторые оказываются лучше прилаженными к внешним обстоятельствам, чем другие и потому подбираются. Известный энтомолог Герштекер пишет в письме к Бэру: «Из частных доказательств я не могу удержаться, чтобы не привести следующего: из рода Adelops, все виды которого живут в пещерах и слепы, один вид Adelops montanus (Schiedte) живет как в пещерах, так и вне их, и часто в большом отдалении в лесах под опавшими листьями, но также вполне и совершенно слеп».56 Теперь спрашивается, если прародитель этого рода попал в пещеры, и там из потомков его произошли подбором слепые виды, то почему ослеп и Ad. montanus, которому это очевидно невыгодно; или если один из ослепших уже видов‚ и прежде исключительно живший в пещерах, попал на свет Божий, то как же он сохранил свою слепоту, а если не успел еще прозреть‚ то как не погиб в борьбе за существование, как форма‚ к жизненным условиям не приноровленная; или если, наконец, Ad. montanus есть самая ближайшая к прародительской форме, не успевшая еще вполне привыкнуть к пещерной жизни и еще бродящая по лесам, то тогда зачем и как ослепление уже с нее началось? Очевидно, должно признать, что род этот слеп морфологически, как предназначенный для пещерной жизни; а не попавший в свои нормальные условия вид пробивается как может, `что ему возможно собственно потому‚ что борьба за существование, как мы не раз уже видели, вовсе не так строга, как должна бы быть по арифметическим выкладкам.
Перейдем теперь к последнему отделу рассматриваемых нами строений, не уступающему своей доказательной силой против возможности подбора ни одному из трех предыдущих, и даже может быть превосходящему их.
3.4. Признаки, исправляющие предшествовавший вред (стр.266)
Первый‚ очень ясный пример этой категории органических фактов представляет нам опять сам Дарвин в его объяснении инстинкта кукушек. Перевожу это место вполне, как оно изложено с дополнительными изменениями в шестом издании: «Некоторыми натуралистами предполагается, что непосредственная причина инстинкта кукушек состоит в том, что она кладет свои яйца не ежедневно, но через промежутки в два и три дня; так что, если бы она делала свое собственное гнездо и сама сидела на своих яйцах, первые яйца должны бы оставаться некоторое время не насиженными, или были бы яйца и птенцы различного возраста в том же гнезде. Если бы это так было, то процесс кладки и высиживания мог бы быть неудобно длинным, в особенности потому что она улетает очень рано, и первые выведенные птицы должны бы‚ вероятно‚ выкармливаться одними самцами. Но американские кукушки и находятся именно в таком положении, потому что они строят собственные гнезда и имеют одновременно и высаживаемые яйца‚ и выкармливаемых птенцов… Я мог бы также представить некоторые примеры различных птиц, про которых известно, что они случайно клали яйца в гнезда других птиц. Теперь предположим, что древний прародитель нашей европейской кукушки имел привычки американской, и что он случайно положил яйцо в гнездо другой птицы. Ежели мать получила выгоду от этой случайной привычки тем, что это дало ей возможность улететь раньше‚ или по какой-либо другой причине; или если птенец сделался крепче, сильнее, когда воспользовался введенным в обман инстинктом другой птицы, чем когда бы был выведен собственной своей матерью, заваленной заботами, как это неизбежно должно было бы с ней случиться при яйцах и птенцах различного возраста в одно и то же время; в таком случае или мать, или воспитанный в чужом гнезде птенец должны бы были выиграть некоторое преимущество. И аналогия привела бы нас к заключению, что птенец, таким способом выведенный‚ был бы способен следовать, переданной наследством случайной и ненормальной (aberent) привычке своей матери и‚ в свою очередь‚ был бы способен класть яйца в гнезда других птиц, и таким образом получить больший успех в выводке своих птенцов. Продолжающимся процессом этого свойства, думаю я, был произрожден странный инстинкт нашей кукушки. Недавно также установлено с достаточной доказательностью Адольфом Мюллером, что кукушка иногда кладет свои яйца на голую землю, сидит на них и кормит птенцов. Это редкое событие есть вероятно случайная реверсия к давно потерянному первобытному инстинкту гнездостроения».58
Все это объяснение само по себе столь невероятно и столь очевидным образом достигает предела совершенной невозможности, что остается только пожимать плечами — и я сейчас укажу на эту несообразность, но теперь обратимся к главному нашему предмету.
И так кукушкам потому выгодно класть яйца в чужие гнезда, что период кладки яиц слишком растягивается у них тем, что они кладут их не каждый день, а через двух- и трехдневные промежутки, `что передано кукушкам их прародителями. Через это обстоятельство прародители эти попали в неблагоприятное и невыгоднее положение, в котором до сих пор обретаются американские родственницы наших кукушек. Но ведь самое это свойство класть яйца через такой длинный период времени не есть общее свойство птиц, которое должно бы было быть передано прародителем нашей кукушке наследственно. Оно ведь есть исключение из общего правила и, как таковое, должно было быть особо приобретено прародителями кукушки. Но ведь это обстоятельство, как Дарвин с достаточной ясностью и убедительностью показал, очень невыгодное. Прародители кукушки были бы удручены заботами, если бы случайно не избавились от них, положив яйцо в чужое гнездо. Каким же манером мог подбор им так удружить? Ведь он, по самой сущности теории, может действовать только для блага каждого существа. Такая неблагоприятная, сравнительно с инстинктом прочих птиц, особенность, только что, появившись в виде индивидуального изменения, должна бы была быть уничтожена подбором, и никогда бы этим путем развиться не могла. `Что нам за дело, что такой инстинкт действительно существует у американской кукушки — это только новый пример бесполезности и вредности, который мне следовало поместить в первом разряде бесполезностей и вредностей, вместе с стремлением ночных бабочек влетать в огонь, в числе прочих примеров инстинктов и строений, подбором не объяснимых, подкашивающих и ниспровергающих его в самом основании. Вот если бы подбор начался только в новейшую или в третичную эпоху, ну тогда другое дело; он мог бы объяснить явления подобного рода, ибо за прежнее бы не отвечал, как новый начальник за беспорядки, допущенные его предшественником; тогда подбор, пожалуй, и мог бы кое-что объяснить, подобно тому, как если бы он применялся только к видовым или только к родовым признакам, а не ко всем категориям животных и растительных групп. Деятельность его можно бы было допустить и тут, если бы он имел более скромные (но зато‚ конечно‚ и более нелепые) притязания на действие лишь в исторические и в последние геологические времена, а не во все без исключения.
Не знаю, было ли кем сделано Дарвину это общее возражение, но он на него не обращает внимания, а приводит только в последнем издании новый пример в подкрепление своего объяснения кукушечьего инстинкта.
Пример этот доставляет ему род Molothrus. Североамериканский вид М. pecoris обладает совершенно тем же инстинктом, как наша кукушка, класть по одному яйцу в гнезда других птиц. Но другой вид этого рода‚ Molothrus bonariensis, долженствующий, по мнению Дарвина, служить переходной ступенью для объяснения кукушечьего инстинкта первого молотра, имеет следующий нрав. Птица эта, насколько известно, неизменно кладет свои яйца в чужие гнезда. Часто кладет она столь много яиц (от 15 до 20) в одно чужое гнездо, что ни одно из них или только очень немногие могут быть высижены. Замечательно, продолжает Дарвин, что «несколько этих птиц начинают иногда вместе строить неправильное и неаккуратное (untidy) гнездо, расположенное в необыкновенно дурно выбранном месте, как например, на листьях больших репейников (thistle), но никогда его не достраивают, и в довершение всего имеют необычайную привычку делать дырочки в яйцах, все равно своего ли вида или в яйцах чужих воспитателей, которые находят в гнезде. К тому же еще они роняют много яиц на землю, которые так и пропадают».59 Это‚ конечно‚ очень удивительная птица, но меня гораздо более удивляет то, что Дарвин мог привести этот пример в подтверждение своей теории. Сопоставьте только это место со следующим: «Естественный подбор никогда не производит в существе какого-либо строения более вредного, чем полезного для этого существа».60 Пусть согласит это, кто может. Все эти нравы и привычки, хотя они и не черты строения — но ведь это решительно все равно — в высшей степени вредны: яйца роняет, пробивает в них дырочки, кладет постольку в одно гнездо, что очень многие или ни одно из них не выводятся, теряет время на постройку негодных и неоканчиваемых гнезд. Каким же образом может существовать эта птица, если борьба за существование мало-мальски обладает теми свойствами, которые приписывает ей Дарвин, и которые только одни и могут обусловить подбор? и как произошли эти вредности путем подбора — ибо произойти они непременно должны были по Дарвину не иным чем, как именно подбором, ибо ни к соответственности роста, ни к наследственности тут уже прибегнуть нельзя? Если принять наследственность, это значило бы ведь только отодвинуть затруднение, свалить его на прародителей, у которых оно опять-таки не могло бы произойти, ибо общее свойство птиц не такое, и исключение должно же было откуда-нибудь да взяться и когда-нибудь начаться. Очевидно, что, прельщенный представившимся ему новым примером переходов, Дарвин, совершенно упустил из виду убийственное для его теории свойство этого переходного инстинкта. Во всех представленных выше частных примерах бесполезности и вредности органов, инстинктов и строений мало найдется равных этому, по его сокрушительной силе для Дарвинова учения.
Промежуточные формы, как уже выше объяснено, не представляют еще сами по себе достаточного доказательства, что соединяемые ими формы произошли друг от друга, они свидетельствуют только, что как отдельные существа — виды, так и строения, органы, инстинкты не были, так сказать, брошены зря в этот мир, а расположены по порядку и составляют систему, ибо очевидно, что‚ без переходов различных категорий, естественная группировка, система вообще невозможна. Ее то происхождение и нужно показать. Дарвин придумал такое объяснение, основанное на преимуществах в борьбе за существование, доставляемых мельчайшими усовершенствованиями в приноровленности организмов. Но если в ряду форм или инстинктов, расположенных на основании этих постепенных переходов, являются члены со свойствами, уступающими в этом отношении их предшественникам, то очевидно, что появление этого члена становится абсолютно невозможным, — `что и Дарвин в теории, хотя и не всегда на деле, постоянно имеет в виду. Так он, например, говорит об устройстве орхидных: «Длинный ряд переходов может быть указан, каждый с ясной пользой для растения».61 Или в другом месте‚ уже и прежде цитированном: «Естественный подбор действует только сохранением и накоплением мелких унаследованных изменений, из коих каждое было благоприятно для сохранения существа».62 Такой переходный член, как Molothrus bonariensis, не соединяет, а разрывает ряд. Утверждая это, я вовсе не имею в виду какого-либо абсолютного совершенства, а только совершенство относительное сравнительно с формами, предшествовавшими в систематическому ряду, т. е. расположенном по переходным ступеням. Из этого ясно, что инстинкт европейской кукушки и птицы Molothrus pecoris суть, во всяком случае, лишь исправления того вредного свойства, которое приобрели их прародители и которое доселе существует у некоторых из их потомков; — а это вредное свойство подбором не могло быть приобретено. Следовательно, тут допускается невозможное предположение для объяснения данного явления, или другими словами: подбор, утверждаемый в одном случае, подразумевательно по недосмотру с такой же силой отрицается в другом, необходимо ему предшествовавшем.
Посмотрим теперь на самое объяснение образования инстинкта кукушек, которое и само по себе я назвал невозможным. Одна какая-нибудь кукушка случайно положила яйцо в гнездо другой птицы, и это принесло пользу ее потомку или ей самой; следовательно, он, она или оба вместе получили некоторые шансы, увеличившие вероятность переживания их в состязательной жизненной борьбе. Пусть будет так. Но какое же есть ручательство на то, что эта случайность повторится чаще у этого птенца, чем у выведенных в собственном гнезде? Если это была случайность, то требуется очень длинный ряд повторяемости такой же случайности, чтобы она утвердилась и обратилась в привычку. На сколько длинный это ряд — лучше всего показывает сжимание ножек у китаянок, и обрезание у евреев и магометан. Эта операция повторяется уже более чем на сотне поколений, и, однако же, ни китаянки не родятся с уродливо сжатыми ногами, ни евреи обрезанными от природы. Скажут, что вывод кукушки в чужом гнезде для нее полезен, чего нельзя сказать ни о китайском, ни о еврейском обычаях, но ведь полезность явится только после того, как результат уже произойдет, а происхождения его нисколько не обусловливает, и само явление остается по-прежнему чистой случайностью. — Следовательно, мы тут встречаемся совершенно с тем же случаем, который подробно разбирали для пятилепестных венчиков сирени, с той, однако же, разницей, что, по принятым мной условиям‚ у сирени было достаточно девяти, десяти последовательных поколений с удвояющимся числом счастий, чтобы произвести требуемый результат, а здесь нужна непрерывная повторяемость случайностей, по крайней мере‚ несколько сот раз сряду, потому что там лежало в основании органически происшедшее индивидуальное изменение‚ и невероятность наследственной передачи зависела от влияния скрещивания; а тут никакого‚ даже и индивидуального изменения в инстинкте первой кукушки, положившей яйцо в чужое гнездо, даже и не предполагается, а предполагается только случайность. После этого можно утверждать, что если женщина почему-либо не могла пеленать одного из своих детей, то этот ребенок станет от этого несколько крепче и здоровее своих пеленатых братьев и сестер, и сам приобретет и передаст своему потомству некоторую склонность оставлять детей без пеленания, хотя бы о пользе этого способа воспитать грудных детей ни от своей матери, ни от кого другого никогда не слыхал. Если поэтому вероятность образования пятилепестной сирени выражается биллионными долями, то здесь она выразится какими-нибудь центиллионными. Одним словом, если выведшаяся в чужом гнезде кукушка получит большую крепость и силу, то она еще не получит через это никакого предрасположения класть и свои яйца в чужие гнезда, а тем менее передавать эту склонность потомству. Если же мы предположим‚ что первая кукушка‚ положившая яйцо в чужое гнездо, сделала это не случайно, а по инстинкту или по привычке, которые могут передаваться наследством, то мы предположим уже то, `что нам именно следует вывести. Разбор некоторых частных возражений, сделанных Дарвину относительно инстинкта кукушки, и его защиты кажется мне уже излишним после сказанного об этом предмете. Прибавлю лишь, что в примере молотра есть и еще одна несообразность. Прародительница нашей кукушки, предполагается, положила одно яйцо в чужое гнездо‚ и это послужило ко благу его, но молотр, приводимый в пример еще большей переходности, кладет не одно, а двадцать яиц в одно гнездо, и кладка только одного яйца будет уже новым усовершенствованием, новым прогрессивным шагом в этом ряду развивающихся инстинктов. Но если можно согласиться, что кладка одного яйца выгодна, то какая же, даже случайная, выгода, если сдуру положить разом двадцать яиц в чужое гнездо? Во-первых, это уже никак не может быть случайностью, так как должна повториться 20 раз, во-вторых, от этого кроме вреда ничего произойти не может. Эти яйца или не будут высижены, и тогда некому будет передавать инстинкта, или высидятся слабые птенцы, которые, передав своим потомкам очень невыгодное стремление, сделают нечто совершенно противоречащее подбору. Или сначала клалось одно яйцо, а затем дошло уже и до двадцати, в таком случае дело шло не от худшего к лучшему, а наоборот; и как же тогда подбор произвел очевидное ухудшение? Одним словом, с какой стороны ни смотреть на инстинкт кукушки и молотров, очевидно, что они во всем противоречат подбору, и никоим образом не могут быть им объяснены.
Еще пример полезного строения, польза которого, однако же, опять-таки заключается в том, что им устраняется, необходимо предшествовавшее ему, вредное изменение строения, рассмотрел уже выше с другой точки зрения, когда говорил о китовых усах. Там также мы видели, что ряд переходов сам по себе ничего для трансформации путем подбора не доказывает, ибо сверх сего нужно еще, чтобы сам этот переход мотивировался все более и более выгодным приноровлением организма к данным условиям; если же‚ напротив того‚ требуется предварительное ухудшение строения или инстинкта (как сужение горла или несоразмерно удлиненный период кладки и высиживания яиц) для обусловливания последующего усовершенствования строения, то все дело становится немыслимым.
Вот еще пример в этом роде: у вида колюшки Gasterosteus leiurus, рассказывает Дарвин, самка поедает свою икру, а самец сторожит ее и отгоняет самок.63 Поедать своих детенышей не составляет ведь общего инстинкта, ни животных вообще, ни рыб в особенности; следовательно, странный и очевидно вредный инстинкт самок колюшки должен был произойти каким-нибудь специальным путем. Раз он произошел, исправление его сторожкой самцов становится понятным с точки зрения подбора; но как же им объяснить предшествовавший ему и обусловивший его инстинкт самок?
Но такие частности, как инстинкты кукушки или колюшки, не важны, составляя как бы лишь некоторые исключения, до поры до времени не объяснимые. Но я сейчас покажу, что выгодность многих органов и строений, состоящая единственно в исправлении предшествовавшего ухудшения общей нормы, допущенного в организмах известной группы, — не есть что-либо частное, случайное, а имеет огромную общность.
Например, ни в одном семействе растений приноровление, прилаживание различных частей цветка, для достижения обеспечения их оплодотворения, не проведено так далеко и с таким изумительным совершенством, как у орхидных, составивших, поэтому предмет особого сочинения Дарвина, в котором он излагает результаты своих остроумных и тонких наблюдений. Я уже сказал, что не могу специально рассматривать этого предмета в этой общей части моего труда, но не могу удержаться, чтобы не привести здесь примера, может быть самого удивительного‚ из этих приноровительных строений, тем более, что может быть он неизвестен многим из русских читателей, так как помещен уже в новых изданиях, не переведенных на русский язык, Origin of species: «Нектар может быть запасаем во вместилищах различной формы, с тычинками и пестиками, многоразлично измененными, иногда образующими устройство в роде западней, а иногда способных к тонко приноровленным движениям, зависящим от раздражительности или упругости (`что же побудило к устройству таких западней, вот в чем вопрос). От таких строений мы можем идти далее, пока не придем к случаю такого необычайного приноровления, как недавно описанное доктором Крюгером у Корианта (Corianthes). У этого орхидного растения часть нижней губки выгнута (hollowed) в виде большого сосуда или тазика (bucket), в который непрерывно падают капли почти чистой воды из двух стоящих над ним рожков, выделяющих ее; и когда тазик до половины наполняется, вода вытекает из него через боковой желобок. Основная часть губки расположена над тазиком и сама выгнута в род камеры с двумя боковыми входами. Внутри этой камеры есть странные мясистые хребетки. Самый остроумный человек, не бывший свидетелем того `что происходит, никогда не мог бы себе вообразить, для какой цели служат все эти части. Но д-р Крюгер видел целые толпы больших шмелей, посещающих гигантский цветок этого орхидного растения не для того‚ чтобы сосать нектар, но чтобы сгрызать хребетки внутри камеры над тазиком. Делая это, они часто сталкивают друг друга в тазик, и они тогда не могут улетать, потому что крылья их намачиваются, но должны проползать через проход, образуемый желобком (которым вытекает излишняя вода). Д-р Крюгер видел непрерывную процессию шмелей, таким образом выползающих из их невольной ванны. Проход узок и как крышкой покрыт колонкой (columna, т. е. сложным органом, состоящим из пестиков и пыльников), так что шмель, протискиваясь, сначала трет свою спинку о клейкое рыльце, а затем о клейкие железки цветенной массы. Цветенные массы (поллен) таким образом прилипают к спинке того шмеля, которому приходится первому проползти через проход недавно распустившегося цветка, и таким образом сносятся прочь. Д-р Крюгер прислал мне этот цветок в спирту со шмелем, которого он убил, прежде чем он успел совершенно выползти с цветенной массой, прикрепленной к спинке. Когда шмель, таким образом снабженный, прилетает к другому цветку или к тому же самому во второй раз и спихивается товарищами в тазик и затем выползает проходом, массы цветени необходимо должны придти в соприкосновение с клейким рыльцем, пристают к нему и цветок оплодотворяется. Мы тут‚ наконец‚ видим полное употребление каждой части цветка, рожков, выделяющих воду, тазика, до половины наполненного водой, не дозволяющей шмелям улетать и заставляющей их проползать через желобок и тереться о приноровлено расположенную клейкую массу цветени и клейкое рыльце».64 Как этот, так и многие другие примеры столь тонко и хитро устроенных приноровлений у орхидных, без сомнения, в высокой степени удивительны. Но спрашивается, для чего же все эти хитрости, когда ларчик просто открывался. Ревностный приверженец Дарвинизма Г. Тимирязев говорит совершенно справедливо: «Дарвин показал, что причудливые формы цветка у этого семейства приспособлены к тому, чтобы их цветень попадала при содействии посещающих цветок насекомых на рыльце, вызывая таким образом оплодотворение, которое благодаря особому строению цветка, было бы иначе невозможно, и растения эти‚ следовательно‚ были бы обречены на бесплодие».65
Вот в этом-то особом строении цветка, которое не допускает возможности оплодотворения‚ и заключается вся сущность задачи. — Это препятствие должно было быть устранено, оно и устранилось хитрейшими приспособлениями — это прогресс. Но что же обусловило особенности этого строения цветка, бывшие очевидно вредными для растения, прежде чем вред его не был устранен впоследствии; как же и зачем произвел подбор эти особенные и, несомненно, вредные строения? Обыкновенные растения оплодотворяются самым простым образом тем, что значительное количество цветени разлетается в виде пыли и падает на цветочные рыльца, или этому делу содействуют насекомые, посещающие цветки и выпачкивающиеся этой оплодотворительной пылью. Зернышки этой пыли или цветени совершенно свободны и потому разносятся и ветром, и насекомыми, и сами падают на рыльца того же или другого цветка. Все, таким образом, очень простым способом находится в самых благополучных для оплодотворения растений обстоятельствах. Но вот эти свободные пыльники слепились в массы, таких масс в цветке немного, они отяжелели, ветру их разносить трудно, да и мало вероятно, чтобы такая масса упала на рыльце цветка того же вида; насекомые ими не пачкаются; значит, все дело испортилось и к ларчику, просто открывавшемуся, явилась необходимость приделать самый хитро устроенный замок. Я спрашиваю‚ для чего же это понадобилось, или выражаясь точнее: как произошло это очевидно вредное для растения изменение в свойствах цветка, какой пользой обусловливалось оно для того растения, с которым это случилось? Про хитрые строения говорится очень много, а это остается необъясненным, следовательно, и все остается висящим на воздухе между небом и землей как совершенно не мотивированное хитросплетение. Наконец‚ удалось ли этим хитростям принести большую пользу семейству орхидных, такими, так сказать, дорогими средствами упрочить за ними победу в борьбе за существование? Совершенно нет, ибо про семейство это, хотя и очень многочисленное по числу видов, можно сказать, что члены, его составляющие — виды, живут кое-как, большей частью нигде не господствуют, распространены почти без исключения в небольшом числе экземпляров, как редкость. Многим ли собирателям и часто ли удавалось, несмотря на все их поиски, встретить‚ например‚ кукушечьи башмачки, коих в Европейской России растет однако же три вида (Cypripedium Calceolus, guttatum и macranthus)?
Долго живя на севере и тщательно собирая растения, я только раз встретил два экземпляра очень красивого Calypso borealis. В Зендтнеровой флоре задунайской южной Баварии, где употреблена однообразная и точная метода обозначения распространенности растений, которой я раз уже воспользовался, мы находим, что на 43 орхидных растения только 11 видов, т. е. менее четвертой части‚ могут быть причислены к господствующим на 32 более или менее редких видов, между тем как во флоре вообще число господствующих видов несколько превосходит число не господствующих (как 838:802). В других странах это отношение будет еще меньше, как всякий гербаризировавший в какой-либо местности ботаник это без сомнения признает. Таким образом, мы видим и здесь, что ухищрения подбора, в сущности, были столь же мало или еще менее полезны, чем как мы это видели в камбаловом семействе рыб, где также неизвестно, зачем испорченной нормальной организации рыб подбор своим исправлением доставил возможность существовать в положении худшем, нежели то, которое вообще дано рыбам, в положении, не допускающем их к тому размножению, к которому они были бы способны по своей плодовитости.
Но и семейство орхидных, хотя и заключает в себе до трех тысяч видов, если не более — все-таки частность. Вот пример гораздо более общий. Дарвин во многих местах своих сочинений настаивает на том, что самооплодотворение вредно как для растений, так и для животных, и поэтому считает всякое строение, препятствующее самооплодотворению цветка, выгодным для растения. «Во многих других случаях, — говорит он, — не только самооплодотворению природа не благоприятствует, но напротив того существуют специальные устройства, весьма действительным образом, предотвращающие получение рыльцем цветени от собственного цветка; я мог бы это показать как из трудов Шпренгеля и других, так и из моих собственных наблюдений».66 В другом месте он об том же предмете говорит так: «Опыты эти (т.е. над полезным влиянием скрещиваний различных особей растений) проливают свет на тот факт, что цветы неизменно устроены таким образом, что дозволяют, или способствуют, или даже делают необходимым соединение двух особей. Мы ясно поймем; зачем существуют однодомные и двудомные растения, зачем встречаются диморфические и триморфические растения».67 И так по мнению Дарвина все те приспособления, которые препятствуют самооплодотворению цветов, должны почитаться выгодными для растений — и я с своей стороны против этого факта, как факта, ничего возразить не имею. Но наивозможно лучший и действительнейший способ полного предотвращения самооплодотворения была бы двудомность, при которой оно делается ео ipso невозможным. Дарвин так и думает. Выясняя образ действия естественного подбора на различных примерах, он сначала выставляет на вид выгоду, которую получают те растения, которые выделяют большее количество нектара, привлекающего большее число насекомых, чем в сильнейшей мере обеспечивается их оплодотворение, и затем продолжает: «Когда растение было сделано в столь высокой степени привлекательным для насекомых, что цветень стала правильно переноситься с цветка на цветок, мог начаться другой процесс. Ни один натуралист не сомневается в выгодах так зазываемого физиологического разделения труда. Из этого мы можем полагать, что растению было бы выгодно производить только тычинки в одних цветках или у целых растений, и одни только пестики на других цветах или других целых особях». (Не думаю, чтобы в этом смысле можно было понимать выгоду от физиологического разделения труда, ибо в этом случае наивыгоднейшим устроенными животными были бы те органические колонии низших животных (как напр. Peunatula, у которых одни индивидуумы исключительно служат для питания колонии‚ другие для общего движения, третьи для размножения. Но так как эта метода была употреблена природой лишь в исключительных случаях и скоро оставлена, а в высших животных нигде не проявляется, то по самому Дарвинову учению этот способ разделения труда нельзя считать особенно выгодным. «В растениях культурных и поставленных в новые жизненные условия иногда мужские, иногда женские органы становятся более или менее бесплодными; если мы теперь предположим, что это случается в какой бы то ни было слабой степени в природе, тогда, так как ведь цветень уже правильно переносится с цветка на цветок (насекомыми) и так как более полное разделение полов нашего растения было бы выгодным по принципу разделения труда; то особи с более и более усиливающимся стремлением этим были бы непрерывно благоприятствуемы или подбираемы до тех пор, пока не было бы, наконец произведено полное разделение полов (т. е. пока не сделались бы двудомными). Указание на различные строения, через которые, путем ли диморфизма или другими средствами, коими разделение полов в различных растениях, по-видимому, ныне все более и более осуществляется (is now in progress)‚ заняло бы у нас слишком много места; но я могу прибавить, что некоторые виды североамериканских падубов (holly, ilex) находятся, по свидетельству Аза-Грея, как раз в таком промежуточном состоянии, или, как он выражается, более или менее двудомно — многоженны (dioeciously polugamous)».68
Заметим, прежде всего, неправильность этого вывода. Дарвин поставляет (в подчеркнутом месте) разделение полов в растениях (однодомность и двудомность) в зависимость от предварительно устроенной привлекательности цветов для насекомых; а выше мы видели, что эта привлекательность обусловливается в значительной степени яркой окраской и красотой венчика, из чего бы следовало, что двудомные растения должны бы преимущественно отличаться красотой цветов, но‚ как я уже заметил выше, именно этого-то и нет. Двудомные растения в большинстве случаев имеют самые невзрачные цветы. В чем заключается тогда эта предварительность, лишь после которой мог начаться дальнейший прогресс? — Но как бы это там ни было, из выписанного места мы должны заключить, что, по мнению Дарвина, как те приспособления, которые препятствуют самооплодотворению двуполых растений, так и однодомность и двудомность составляют выгодные для растений условия, прогрессивные шаги на пути их развития, совершаемые путем естественного подбора. Но с другой стороны‚ мы знаем, что именно низшие явнобрачные растения: у односемянодольных некоторые пальмы, например, а у двусемянодольных многие однопокровные (Monochlamydeae), не имеющие даже чашечки и венчика‚ и все голосемянные (хвойные), которые с тем вместе суть именно растения, ранее других появившиеся в геологических формациях (про хвойные и пальмы мы, по крайней мере, можем это положительно утверждать) двудомны и однодомны; следовательно, эти низшие растения давно обладали уже тем совершенством строения, о котором теперь идет речь. Для чего же и каким образом, спрашивается, приобрели они потом невыгодную однополость цветов, чтобы потом с большим или меньшим трудом постепенно опять от нее освобождаться и обращаться к первобытной однодомности пли двудомности? — Притом и то, и другое должно было совершиться тем же подбором! Это могло бы случиться лишь при том предположении, что при начале образования обоеполых растений прекратились ветры и исчезли насекомые, которые переносили бы цветень с цветка на цветок и с растения на растение, `что и сделало временно однодомность и двудомность невыгодными. Но очевидно, что такое предположение невозможно, ибо и насекомые известны из отдаленных геологических периодов, и про ветры должно предполагать, что они всегда дули. И так мы опять видим, что для построения органического мира по Дарвинову учению требуется, чтобы организация разных существ была сначала испорчена, а затем исправлялась все тем же подбором.
4. Необъяснимость с Дарвиновой точки зрения ни происхождения высших форм, ни сосуществования их с низшими (стр.280)
С этими явлениями, проявляющимися в таких обширных сферах, как целые семейства и даже целые классы растений, находится, очевидно, в связи вопрос самого общего свойства: какую побудительную причину могли иметь самые низшие организмы с их малотребовательным, гибким, к разнообразнейшим условиям одинаково хорошо примененным строением, выйти из своего очень устойчивого с внешними условиями равновесия для того, чтобы стать организмами требовательными, более или менее специализированными и могущими находиться в жизненном равновесии с окружающими их влияниями только при самых ограниченных обстоятельствах; да при том еще так, что и в отношении к этим последним, они поставлены вовсе не в лучшее положение, сравнительно с этими простейшими формами, так как мы видим, что высшие организмы всегда побеждаются низшими. Деревья обрастают лишаями, луга зарастают мхами, отнимающими питание у более высоко организованных трав, водные растения вытесняются из водовместилища разными водорослями, так называемой тиной; высшие животные страдают, даже до невозможности жить в иных странах, от разных насекомых, клещей и т.п., и погибают от паразитов. Следовательно, чтобы из этого состояния устойчивого равновесия и чрезвычайно, если позволено так выразиться, растяжимой применимости перейти к равновесию, несравненно менее устойчивому, к примененности узкой и тесной, нет достаточных оснований при господстве начала подбора. Он очевидно недостаточен для своей цели. Во всех этих и подобных им случаях он объясняет, как и почему произошло изменение, но вовсе не объясняет, как произошла предварительная порча, которой это исправление только и обусловливается. Организмы приходят в состояние равновесия с окружающей природой и сами с собой (т. е. к гармоническому сочетанию своих частей) — и дальнейший процесс становится невозможным, если в этом равновесии не произойдет нарушения. В некоторых случаях это нарушение действительно и происходит, или может быть предполагаемо, через изменение внешних условий, например, от охлаждения или излишнего утепления климата, от поднятия или опускания дна, вторжения новых организмов и т.п. Но всех этих изменений иногда едва ли достаточно для объяснения даже нарушенного равновесия с окружающей их средой. Не мог же, например, в самом деле, ветер перестать дуть и разносить цветень, или насекомые перестать пачкаться в обыкновенной пылеобразной цветени, и тем вызвать слепление ее крупинок, а через это и все дальнейшие хитрые строения орхидных. Но откуда могло взяться нарушение в равновесии и во взаимном соотношении органов к органам, как например сужение горла у китообразных, которое потребовало для своего исправления образования усов, или несоразмерное удлинение периода кладки яиц у кукушки, вызвавшее в свое исправление ее инстинкт — класть яйца в чужие гнезда? Если бы индивидуальные изменения в этом невыгодном направлении и последовали (так как изменения неопределенны и могут случаться всякие); то при самом возникновении должны бы были уничтожаться подбором. Для объяснения всего этого, для обусловливания действий самого подбора, необходимо, следовательно, какое-нибудь новое объяснительное начало, которого не дает Дарвиново учение. Дело происходит будто так, как того требовало бы диалектическое развитие по Гегелевой логике. Требуется, чтобы сначала появилось положение — гармония внутреннего и внешнего состояния организмов — тезис; затем нарушение этой гармонии, т.е. противоположение — антитезис, а затем примирение их новой высшей ступенью гармонии — синтез. Этот синтез может быть пожалуй поручен подбору, но ведь он мыслим только при предварительном антитезисе, коего подбор никоим образом произвести не может. Следовательно, для данной теории нужно придумать новое начало, противоположное подбору, так чтобы развитие организмов основывалось на перемежающемся их действии. Но с нарушением гармонии и равновесия, произведенным этим дополнительным началом, — подбор должен бы, против своего обыкновения, действовать очень быстро (`что едва ли согласно с его природой), иначе не гармоническое, не прилаженное, не уравновешенное с внешними влияниями существо должно бы было погибнуть, буде изменчивость действует медленно, по Дарвински, а действуй она быстро, но неопределенно, то подбора, исправляющего нарушения‚ опять-таки не произойдет, ибо неопределенная изменчивость должна действовать большей частью не впопад, а борьба за существование скоро потреблять непригодно изменившееся. Следовательно, и для синтеза, для примирения и восстановления, подбор опять-таки не годится. Поэтому надо будет прибегнуть к теории развития по строгим метафизическим принципам, где все определено диалектическими законами, в должный час и в должном месте действующими. Одним словом, это будет метафизическая теория развития, применение Гегелизма‚ что ли‚ к биологии, но никак уже не Дарвинизм, имеющий притязания на положительно научный характер. Без пособия же этого нового дополнительного начала, предварительно портящего то, `что затем должно быть исправлено, в большинстве случаев подбору никакого дела не будет, так как в сущности ведь он только исправляет испорченное. И сколько нужно, если хорошенько подумать и вникнуть в дело, таких последовательно перемежающихся порч и исправлений, нарушений и восстановлений приноровленности и гармонии, чтобы объяснить путем не предустановленного, целесообразного развития цветок корианта, или пожалуй еще хитрее устроенный катасетум (catasetum),69 у которого введена даже и двудомность, сверх хитрейшего устройства.
Но не менее трудна для решения и задача противоположная. Если более сложные и усовершенствованные организмы имеют преимущество перед менее сложными, перед более простыми, и как это лучше приноровленные подбором существа должны одолевать в борьбе за существование своих прародителей, то как могло случиться, что и до сих пор еще существует великое и превеликое множество таких простых животных и растений? Как не были они стерты с лица земли их усовершенствованными потомками? Вопрос этот задавал себе и Дарвин. «Почему более высоко развитые формы не заменили повсеместно и не уничтожили низших», как бы возражает он сам себе, и тут же отвечает: «По нашей теории, продолжающееся существование низших организмов не представляет затруднения, потому что естественный подбор или переживание пригоднейших не предполагает непременно прогрессивного развития; он только пользуется теми изменениями, которые появляются, и которые благоприятствуют каждому существу в его сложных жизненных отношениях. И можно бы спросить — какую выгоду, насколько мы можем это видеть, составило бы для инфузории, для глиста и даже для земляного червя — быть высоко организованными. Если в этом не было выгоды, то эти формы и были бы оставлены естественным подбором неулучшенными, или только мало улучшенными, и могли бы оставаться неопределенные века в их теперешнем низком состоянии.70
Это все очень хорошо, но если по Дарвину подбор и не ведет необходимо к прогрессу, если Дарвин и не признает прогрессивности за необходимое существенное свойство изменчивости, и поэтому причина уничтожения низших форм и не может лежать в самом процессе трансмутации форм, как это, например, принимал Ламарк‚ «веривший в прирожденное и неизбежное стремление к совершенству всех органических существ»‚71 то уничтожение это все-таки должно бы совершиться борьбой за существование, по которой все имеющее некоторое преимущество в жизненной борьбе, при геометрической прогрессии размножения, должно вытеснять менее приспособленное. Приведенные на следующей странице Дарвином примеры, что между очень удаленными по месту и образу жизни организмами не может происходить борьбы, — дела нисколько не поправляют, ибо и между живущими в тех же местах и при одинаковых жизненных условиях есть достаточное число низких и высоких форм. Конечно, правда, что ни инфузории, ни глисту, ни земляному червяку нет никакой выгоды в высокой организации. С этим я вполне согласен; но только если обращусь назад как по лестнице усовершенствования организмов, так и во времени, то, следуя Дарвину, должен предположить, что ведь и инфузории и земляные черви (не говорю о глисте, допуская что глист образования вторичного, т.е. произошел через упрощение организма, обусловленное его паразитным образом жизни) произошли же от какой-нибудь формы, еще более простой и для которой, следовательно‚ еще меньше было выгоды получить организм усложненный и усовершенствованный, и тогда как же инфузории и черви произошли? Если посмотрю вперед или вверх, опять, как во времени, так и по лестнице совершенствования организмов, то встречаю огромное число высоко организованных форм, которые все произошли если и не от той самой инфузории или, от того самого червя, о которых говорим, то во всяком случае от существ, находившихся с ними на одинаковой ступени совершенства; какая же им была выгода так усложняться и усовершенствоваться? `Что справедливо в одном случае, то должно быть справедливым и в другом. Если одним инфузориям и одним червям нет выгоды совершенствоваться, то нет резона предполагать этой выгоды и для всех прочих, им подобных, существ. Таким образом, мы видим, что Дарвину не удалось высвободиться из той дилеммы, в которую он попал.
Между тем средство для этого есть очень легкое — то самое, к которому прибег Ламарк, т. е. предположение, что новые простейшие формы беспрестанно производятся самопроизвольным зарождением; тогда низшими формами были бы те, которые по недостатку времени не успели еще усовершенствоваться. Но, говорит Дарвин, наука до сих пор еще не доказала истины этого предположения, `что бы ни открыло будущее.72 Как будто наука, т.е. положительная наука, та наука, которая привела Пастера, Тиндаля и других к отрицанию самопроизвольного зарождения и к утверждению, что организмы происходят не иначе, как от предшествующих им яиц или зародышей, в свою очередь образовавшихся в телах предшествовавших организмов‚ — доказала, опытно доказала перерождение одного вида в другой! И если одно предположение допустимо, то я не вижу причины не допустить и другого, тем более что, в конце концов, к нему все-таки придется прибегнуть, как и Дарвин ведь прибегает для объяснения происхождения первоначальной органической ячейки, из которой развился весь последующий органический мир. Правда‚ появление этой ячейки он приписывает не самопроизвольному зарождению, а созданию; но я спрашиваю, если бы мы присутствовали при происхождении этой ячейки, как и по каким признакам, могли бы мы решить, что она создана, а не произошла каким-либо естественным процессом? Я, признаюсь, вижу для этого различения только один критерий. Создание должно носить на себе, в противность случайной комбинации элементов, печать разумности, т.е. если все органическое должно произойти от этой ячейки, то развитие всех форм из нее должно быть предустановленно, предопределено, так‚ например, как предопределено развитие индивидуума из начальной ячейки того яйца, из которого он произошел. Но ведь Дарвин эту предустановленность отвергает, и всю разумность органического мира думает объяснить игрой случайностей, неопределенными изменениями, в большинстве случаев никуда не годными, и только изредка и случайно приходящимися к требованиям внешних условий. Следовательно, хотя он и говорит, что эта ячейка создана — существенный характер создания он у нее отнимает, и она ничем не отличается от такой, которая бы произошла самопроизвольным зарождением. Почему же, следовательно, не предположить Дарвину и повторения этого процесса до настоящего времени? Имеют ли, в сущности, опыты Пастера, Тиндаля и других противников самопроизвольного зарождения столь большую доказательную силу, чтобы даже учению, в других отношениях совершенно гипотетическому, необходимо было его отвергать? Как для всех опытов с отрицательными результатами — доказательная сила их имеет весьма тесную, ограниченную сферу. Строго говоря, ведь они показывают только, что при тех условиях, при коих были произведены опыты, самопроизвольного зарождения не происходит, и ничего больше. В числе этих условий было и отсутствие органических зародышей, причем организмы не появлялись; но ведь кроме этого отсутствия — отсутствовало, как само собой разумеется, еще множество и других условий, как например: различная степень давления, продолжительное и медленное действие электрического или магнитного тока и т.п., и посему, следовательно, нельзя утверждать, чтобы ничто из этого многого отсутствовавшего не могло быть эквивалентом, который заменил бы собой присутствие органических зародышей. Следовательно, отвержение положительной наукой самопроизвольного зарождения не может считаться непреодолимым препятствием к принятию еще новой гипотезы учением‚ и без того уже совершенно гипотетическим. Если же, наконец, хотеть оставаться при создании, почему не предположить повторяемости этого создания, так как происхождение все вновь и вновь простейших организмов требуется не только прогрессивной теорией Ламарка, но и теорией Дарвина, во избежание затруднения, проистекающего для нее из необходимости уничтожения менее совершенного более совершенным, от него происшедшим именно путем лучшей приноровительности, ведущей к победе нового над старым, и к уничтожению старого в борьбе за существование. Иначе зачем бы и почему вообще и происходить новому?
Но не только теперь, когда наука еще не оправдала предположений Ламарка, но и в том случае, если бы будущее и дало нам возможность принять самозарождение, как опытом утвержденный факт — Дарвинова теория не могла бы принять повторительного происхождения простейших организмов под страхом самоуничтожения.
В самом деле, представим себе, что при самой заре органического мира, — во время отложения, например, Лаурентийской геологической формации, произошла первая органическая ячейка; пусть, развиваясь путем, указанным Дарвином, произвела бы она ко времени Силурийской формации некоторые отряды раков (трилобитов), головоногих и других слизней; ко времени формации Девонской — рыб, к Каменноугольной или Триасовой — первых пресмыкающихся, к Юрской — первых млекопитающих и, наконец, к Плиоценовому периоду третичного возраста земли, как предполагают некоторые, уже и человека. Но это все были бы самые прогрессивные члены ряда, остальные же члены оставались бы некоторое время жить вместе с ними; так некоторые млекопитающие, происшедшие из этих первых Лаурентийских ячеек, жили бы и в Плиоценовый период, а некоторые другие животные, достигшие только ступени рыб, существовали бы еще в Юрский период, когда другие более прогрессивные, быстрее изменившиеся, достигли к этому времени уже степени млекопитающих. Но в следующий период, например, в Силурийский, произошли бы новые первичные одноячеистые организмы. Самые прогрессивные из них дошли бы к Плиоценовому и даже к настоящему времени только до степени низших отрядов млекопитающих. Ячейки, происшедшие в Юрский период, достигли бы теперь только степени рыб и т.д. Таким образом, с некоторой достоверностью можно бы было сказать только про одного человека, что он непременно потомок Лаурентийских ячеек, да и то не наверное, ибо и позже происшедшая ячейка могла произвести ряд более быстро прогрессивный, перегнавший ряд более древнего происхождения; другие же млекопитающие могли бы быть одни потомками Лаурентийских же, другие Кембрийских, третьи Силурийских и даже еще позднейших самопроизвольно зародившихся или созданных ячеек. У более низких животных, например у рыб‚ была бы еще `большая смесь потомков, происшедших от первородных ячеек в разные геологические эпохи.
Чтобы представить это яснее, я составил схематический чертеж, подобный тому, которым Дарвин объясняет расхождение характеров. В левом вертикальном столбце поименованы названия главнейших геологических формаций, долженствующих обозначать время происхождения различных классов животных, а в правом, за чертой, поименованы классы животных, про которые предполагается, что они произошли друг от друга. Эти классы, для краткости, обозначены буквами латинского алфавита, в азбучном порядке, так что а будет соответствовать простейшим организмам — Protozoa, b — мшанкам (Bryozoa), f головоногим моллюскам (Cephalopoda) … , l — млекопитающим и, наконец, m — человеку. Те же латинские буквы, только со знаками, обозначают те же классы, но только происшедшие от позднее самопроизвольно зародившихся или созданных простейших одноячеистых существ, так: а» будут Protozoa (или‚ собственно‚ первородные простейшие одноячейные организмы), появившиеся в Силлурийской формации; f» — головоногие слизни, не достигшие этой степени не в Триасовую формацию, как обозначенные простым f, а в Меловую, потому что произошли от позднейших первородных предков; для указания этого буквы эти с различными знаками размещены по пересечениям горизонтальных линий, идущих от названий формаций и классов, с вертикальными линиями, начинающимися от косой линии, по которой расположены буквы: а, а1, а» … аvi… ахi‚ обозначающие первоначально самопроизвольно зародившиеся организмы в каждую из формаций. Таким образом, горизонтальные линии представляют формации, т.е. времена образования классов животных, а вертикальные — эти классы в предполагаемом порядке их развития друг от друга. Из таблицы, например, видно, что рыбы по происхождению их относятся к шести различным категориями‚ именно: g, происшедшие от Лаурентийской ячейки и достигшие степени рыб к Юрскому времени, g’, происшедшие от ячеек, зародившихся в Кембрийскую эпоху и ставших рыбами к Меловой; gIV от одноячейных организмов, зародившихся в Каменноугольный период и ставшие рыбами только в Плиоценовое время и т.д. Таким образом‚ в настоящее время мы должны бы иметь рыб, не только зародившихся в виде одноячейных организмов в Триасовое время, т.е. gv, но и происшедших, если и не от всех, то от некоторых из зародившихся и в более древние эпохи, потому что ведь не у всех шло развитие одинаково скорым прогрессивным шагом. Это и обозначено в таблице буквами g с разными знаками, сгруппированными около gv. Одним словом‚ могло бы случиться, что все животные того же класса, но различного времени происхождения, означенные теми же буквами по диагональным линиям, существуют одновременно. Едва ли нужно упоминать, что таблица моя чисто схематическая, и вообще не имеет притязания указывать, что такой-то класс впервые появился в такую-то формацию — и произошел от такого-то; в этом отношении она произвольна, и вместо формаций времена появлений могли бы быть обозначены какими-либо буквами или цифрами; также точно вместо классов могли бы быть поставлены какие-либо знаки, обозначающие особые группы какой бы то ни было категории. Но по какой причине останавливаться нам на целых формациях с одной стороны и на классах животных — с другой; почему не предположить, что одноячейные организмы происходили и во время отложения каждого этажа формаций, и что из этих самостоятельных органических ячеек успевали происходить, ко времени отложения разных этажей позднейших формаций, разные отряды животных, и опять-таки, что наибыстрейшим образом развивающиеся достигают к какому-нибудь времени, например к настоящему, самого высшего отряда, а более отсталые остаются еще на степени низшего отряда или даже класса. Но ведь и на этом нет причины останавливаться, можно подразделить и этажи формаций, а из происшедших во времена отложения этих подразделений простейших организмов произвести в различные подразделения последующих этажей различные семейства животных. Наконец, так как ведь происхождение ячеек непрерывно, то не только каждый род, но и каждый вид получит своего отдельного первоначального предка в особой ячейке, происшедшей в особое время. Таким образом, не смотря на трансформацию и на подбор, вся генеалогическая связь системы разрушится. Классы будут состоять из отрядов, отряды из семейств, семейства из родов, роды из видов, происшедших от самобытно появившихся в разные времена самопроизвольным зарождением или созданием простейших организмов. И так как развитие всех этих бесчисленных рядов не одинаково быстро, то в одно и то же время мы будем иметь отряды, семейства, роды и виды, первые прародители которых произошли самобытно в различное время. Даже могло и должно бы случиться, что особи того же вида имели бы различных первоначальных первородных предков, то есть, что одни особи более прогрессивного генеалогического ряда происходили бы, например, от ячейки, самопроизвольно возникшей в меловую эпоху, а другие из ряда менее прогрессивного — от ячеек, народившихся в Юрский период. Ибо если существа, происшедшие от разных первоначальных прародителей, могли совпасть в один класс, отряд, род — почему бы не совпасть им и в один вид? Через это, как я сказал, генеалогическая связь всей системы рушилась бы, и не только нельзя бы было построить родословного дерева человека и вообще животных или растений — это бы еще не беда: Дарвин и благоразумнейшие Дарвинисты и без того не предавались таким смелым фантазиям; но, `что гораздо важнее, исчезло бы все объяснение иерархизации систематических групп, сходства общих признаков разных категорий деления: классов, отрядов, семейств, родов. Общие свойства всех млекопитающих или всех обезьян объясняются по Дарвиновому учению тем, что эти свойства принадлежали общему прародителю всех млекопитающих или всех обезьян. И это те именно из этих свойств, которые не были в последствии отменены подбором; все же специальное каждому подразделению, считается приобретшимся в последствии, почему и не составляет общей принадлежности. Ведь это сущность всего учения. Но если бы первобытные простейшие организмы зарождались самопроизвольно в разные времена и даже, как думал Ламарк, зарождались и зарождаются постоянно, то и они постоянно бы изменялись и совершенствовались подбором и переходили со ступени на ступень. Однако все эти ступени, как те, которые имеют генеалогическое сродство, так и не имеющие его, одинаково подходят под те же категории групп, под небольшое число типов, классов, отрядов, семейств и даже, сравнительно с числом видов, небольшое число родов. Но если систематическое сродство есть только видимое нам выражение сродства генеалогического — этого ведь быть бы не могло, и всякий ряд существ, происшедший от самостоятельно зародившегося простейшего организма, должен бы и составить отдельную систематическую группу — и никакой зоологической и ботанической системы или группировки существовать бы не могло. В самом деле, все организмы: b’, b», b'», … f’, f», f'», происшедшие в различные времена от простейших форм а’, а», а'» и пр., зарождавшихся уже при других обстоятельствах, видоизменялись бы при обстоятельствах еще более различных, уже по одному тому, что им всем приходилось бы состязаться с прежде их происшедшими от а и вперед ушедшими формами; а тем, которые произошли от а» и а'», еще сверх того и с теми, которые таким же образом произошли от а’ и т.д. Следовательно, даже предполагая, что сами: а, а’, а», а'» … и пр. тождественны между собой, результаты их развития должны бы выходить совершенно другие. Если, тем не менее, результаты оказываются те же, как если бы все происходили (`что Дарвин и предполагает) от одной первоначально созданной ячейки, т.е. что организмы группируются по классам, отрядам, семействам, родам, — как если бы они были ступенями одного генеалогического ряда; то объяснить это стало бы возможным лишь при допущении, что развитие шло не неопределенным путем подбора, а закономерно по предустановленному и предопределенному направлению и плану, в коих и заключалась бы причина иерархизации систематических групп, а не в общности происхождения. Одним словом, естественная система могла бы при таком предположении зависеть только от общего закона развития, а это предполагает разумную причину, а не игру случайностей.
Таким образом, мы видим, что Дарвин по необходимости должен был признать единоличность первоначальной ячейки, давшей происхождение всему органическому миру. Только этим путем, как уже я сказал, мог Дарвин объяснить общность признаков целых органических групп различных категорий: типов, классов, отрядов, семейств, родов, и для той же цели должен был признать, что каждая из таких групп имеет только одного прародителя, что никакая форма, когда-либо принадлежавшая к какому-либо классу или отряду, при дальнейших своих изменениях не может перейти в другой класс или отряд, уже происшедший от другого прародителя; одним словом, что никакая группа не могла произойти двумя или несколькими корнями, но непременно только одним. Вот как он об этом выражается: «Невероятно, чтобы потомки двух организмов, которые первоначально отличались заметным образом, когда-нибудь могли бы сойтись столь близко, чтобы это могло повести к тесному сближению, к тождеству, проведенному чрез всю их организацию. Если бы это случилось, мы должны бы встречать те же формы, независимо от их генетической связи, повторяющиеся в далеко отстоящих друг от друга геологических формациях; но баланс доказательств, очевидно, противоречит принятию такого предположения».73 Эта мысль выражена еще яснее в главе, в которой Дарвин излагает применение начал своего учения к классификации организмов — главе, которую он оканчивает следующими словами: «Наконец‚ различные разряды фактов, рассматривавшихся в этой главе‚ кажется мне‚ ясно провозглашают, что бесчисленные виды, роды и семейства, коими населен этот мир, все произошли, каждый в своем классе или группе, от общих прародителей и были изменяемы во время их нисхождения».74 Эта же мысль повторена и в заключительной главе: «Великий факт, что все исчезнувшие ограничения существа принадлежат к одной и той же системе с ныне живущими существами, включаясь с ними в те же, или в промежуточные группы, вытекает из того, что как исчезнувшие, так и ныне живущие — суть отпрыски общих прародителей».75
Но так как монофилетическая гипотеза происхождения организмов принадлежит к сущности Дарвинова учения, а с другой стороны, так как сосуществование низших форм с высшими допустимо при трансформизме лишь с принятием гипотезы полифилетической, в свою очередь несовместимой ни с неопределенной изменчивостью‚ ни с подбором; то опять оказывается, что Дарвинов органический мир ни коим образом не может быть нашим действительным органическим миром, в котором и высшие и низшие формы живут совместно и одновременно.
Кажется, что разбором Дарвинова учения с этой стороны, которому я посвятил настоящую и предыдущую главы, я вполне оправдал данное им название, показав, что органический мир, если бы он устраивался по началам Дарвинова учения — не был бы нашим действительным, а каким-то фантастическим, представляющимся нам нелепым и невозможным миром. Характеристические признаки животных и растений, объемлющие собой огромные отделы обоих царств и отличающиеся своим строгим постоянством, должны бы являться колеблющимися и изменчивыми, если бы даже и могли вообще произойти, ибо не были бы фиксированы подбором. В этом мире, устроенном на началах подбора, число листочков, с которым растения прорастают из семени, должны бы при посеве любого растения изменяться совершенно неопределенным образом. Животные рождались бы, то с внутренним, то с внешним скелетом, то с брюшным, то с спинным расположением нервной системы и других органов. Основной характер системы, по которой располагаются животные и растения и которая ведь не результат нашего субъективного взгляда на природу, а напечатлена в ней неизгладимыми чертами, нами только прочитанными, не мог бы быть морфологическим, а был бы адаптивным. Так, например‚ вместо тех четырех или пяти типов строений, по которым возведено все зоологическое здание, оно должно бы распадаться на два главные отдела или типа: животных водных и животных сушевоздушных. Переходя к частностям, зародыши крестоцветных не могли бы представлять неизменно в тех же родах и видах бококорешковость или спинкокорешковость, и признак этот должен бы быть столь же изменчив, как например‚ окраска цветов георгин. Половой подбор, если даже таковой действительно существует, не мог бы произвести таких вредных органов, как ежегодно отпадающие ветвистые рога оленей, — ибо несоответственность вкуса самок с жизненными условиями должна бы повести к уничтожению всего рода. Органы с таким строго и чисто морфологическим характером, как плавательный пузырь рыб, и в особенности, как исключительно морфологические, подготовительные изменения в строении его для имеющего у других животных состояться превращения в легкие, — никогда не могли бы появиться при господстве адаптивного начала, каковым‚ без сомнения‚ должно считать подбор. Такие инстинкты, как у кукушки и молотра, такие тонкие и хитрые приспособления к обеспечению оплодотворения, как у орхидных, не имели бы причин появляться, ибо они суть лишь исправления прежних несовершенств не общих, но совершенно специальных, которые должны были произойти не иначе, как тем же подбором, или же совершенно иным чуждым Дарвинизму началом, которое обратило бы происхождение видов путем естественного подбора — в какое-то развитие по диалектическим законам Гегелевой логики. И это требуется не для объяснения только некоторых частностей, но вообще для возможности усложнения и усовершенствования простейших, отлично к внешним условиям приспособленных организмов. Однодомные и в особенности двудомные растения должны бы занять высшие ступени лестницы растительного царства вместо низшей, которую они в действительности занимают. В этом фантастическом мире не могло бы также быть одновременного и одноместного сосуществования низших и высших форм, — ибо или первые должны бы были быть уничтоженными в борьбе за существование, или вторые не могли бы произойти от первых путем приобретенных над ними преимуществ.
Мне остается теперь подвергнуть, с моей теперешней общей точки зрения‚ Дарвиново учение последней пробе, которая составит предмет двух следующих глав.
1) Darwin. Orig. of spec. II ed., p. 179.
2) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 162, 163.
3) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 162.
4) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 162.
5) Тимирязев. Ч. Дарвин и его учение. Изд. втор., стр. 23.
6) Dumeril et Bibron. Orpetologie generalе Т. VII, 2-mе partie, p. 1462.
7) Giebеl. Die Saugethiere, S. 340.
8) Dumeril et Bibron, p. 1479.
9) Diet. des sciences naturelles par plusi curs profess. du Jardin du Roi. T. XII, p. 38.
10) Expression of emotion, p. 93, 94.
11) Darwin. Orig. of species. VI ed., p. 216.
12) Воинственные муравьи принадлежат к двум видам Polyerges rufescens, у которых рабочие имеют 3 линии в длину, и Formica sanguinea - в 3.5 а обращаемые в работники суть: Formica fusca - в 2 линии, Formica cunicularia - в 2.5 и редко похищаемая Formica flava - в 1 3/5. Но есть еще виды такого же роста Formica gagates - в 2.5, линии, Formica rufa - в 3 линии, самый обыкновенный из наших европейских муравьев, Formica fuliginosa - 1.75, Formica nigra - 2.5, линии, Formica emarginatа - в 2 1/5 линии, и которые все живут там же, где и воинственные виды.
13) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 219.
14) Darwin. Orig. of spec. VI еd., p. l63.
15) Кеппен. Вредные насекомые, т. I, стр. 123.
16) Керби и Спенс. Общая естественная история насекомых, перевод Мина, стр. 105.
17) Керби и Спенс. Общая естественная история насекомых, перевод Мина, 112 и 113.
18) Bronn. Klassen u. Ordnungen des Thierreichs B. II, S. 398.
19) Blanchard. Metam., moeurs et instinct des insectes. p. 626.
20) Bronn. Klassen u. Ordnungen des Thierreichs. Amphibiae, S. 535.
21) Cuvier et Val. Hist. natur des poissons. t. XIX, p. 72 - 75.
22) Cuv. et Val. t. XIX, p. 59 et 60, tab. 558.
23) Nilss. Scand. fauna. t. IV, p. 163.
24) Cuv. et Val. Hist. nat. des poissonst. X., p. 325 et 326.
25) Cav. et Val. Hist. nat. des poissons t. X, p. 328.
26) Cav. et Val. Hist. nat. des poissons t. X, p. 329 et 330.
27) Cav. et Val. Hist. nat. des poissons t. X, p. 333.
28) Cav. et Val. Hist. nat. des poissons t. X, p. 349.
29) Nilsson. Scan. fauna, t. IV, p. 172.
30) Bronn. Klass. u. Ordnungen des Thierreichs. Amphibien, S. 338.
31) Darwin. Orig. of spec. VI. ed., p. 398.
32) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 399.
33) М. Edward. Lecons de Phys. et d'Anat. T. II, p. 366, в примечании.
34) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 399.
35) Об этих отношениях числа ног и пальцев у ящериц см. Agassiz De l'espece, стр. 66 и 67.
36) О роде Hemirhamphus и особенностях, им представляемых, см. Cuv. еt Val. Hist. nat. des poissons. t. XIX, p. 55, 56 еt 62
37) Дарвин говорит это к тому, чтобы объяснить, как начинающееся строение, не могущее, по слабости своего развития, отправлять какую-нибудь существенно необходимую физиологическую функцию, могло мало помалу совершенствоваться, между тем как эта функция отправляется пока другим органом. Но тут все-таки остается непонятным, к чему новый орган, долженствующий заменить прежний, совершенствуется и развивается, когда этот последний действует еще хорошо. Если же он действует худо, то новый, начинающийся еще, не в состоянии ему помочь; если же наконец новый достаточно разовьется, как раз к тому времени, когда приходится заменить прежний, не дав ему времени так сказать обветшать, то это преждевременное, не обусловленное необходимостью или пользой, развитие иначе необъяснимо, как предустановленным планом развития, предустановленной целесообразностью. Но мы сейчас увидим, что даже и для недостаточного представленного Дарвином объяснения часто нет данных.
38) Для объяснения значения, в каком смысла слова: гомология, гомологичный и аналогия, аналогичный употребляются в зоологии и ботанике, незнакомым с этими выражениями, я не могу ничего лучшего сделать, как привести определения‚ данные этим выражениям в небольшом словаре, приложенном к VI изданию Дарвинова Origin of Species. «Гомология - отношение между частями, происходящее от их развития из соответствующих частей зародыша: или у различных животных, как в случае рук человека и передних ног четвероногих, и крыльев птиц; или у того же индивидуума, как в случае передних и задних ног четвероногих и члеников или колец и их придатков, из коих составлено тело червя или сороконожки. Это последнее называется сериальной (рядовой) гомологией. Части, состоящие в таком отношении друг к другу, называются гомологичными, и одна такая часть или орган называется гомологом другого. В различных растениях части цветка гомологичны, и вообще эти части считаются гомологичными листьям». - «Аналогия - это сходство в строении, которое зависит от сходства отправлений, как например в крыльях насекомых и птиц», которые, прибавим, вовсе не гомологичны между собой. Также точно жабры и легкие аналогичны, а не гомологичны; легкие же и плавательный пузырь большинства рыб гомологичны, а не аналогичны; у рыб же Lepidosirеn эти два органа и гомологичны и аналогичны. Или, крылья птиц и летучих мышей‚ взятые в целом, и гомологичны, и аналогичны с крыльями птиц, но в отдельных частях своих, например в пальцах, соединенных перепонкой, они не гомологичны с перьями, играющими в полете ту же самую роль; напротив того‚ крылья вполне гомологичны с рукой человека, но не аналогичны с ней.
39) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 147, 149.
40) Stannius. Anat. der Wirbelth. 2 Aufl. Buсh I. Fische, S. 226.
41) Milne-Edwards, Lecon sur la Phys. еt l'Anat. compareе. t. XI, p. 72 et 73. Примечание 2, где изложены выводы из записки Моро: Mem. sur la vessie natatoire au point de vue de la station et de la locomotion des poissons. 1874.
42) Cuv. et Val. Hist. nat. des poissons. t. VII, p. 231 et 232.
43) Stanius. Handbuch der Anat. der Wirbelth. I Buch. Fische S. 228.
44) M. Edwar. Lecons de Phys. et d'Anat. comp. II, p. 377, 378 et 379.
45) М. Еdw. Lec. de Phys. Et d'Anat. comp. t. II, p. 385.
46) М. Edw. l. с. XII, p. 72 и Cuv. et Val. Hist. nat. des poissons t. III, p. 6.
47) Если причислять этот род к семейству Сциеновых (Scienoidei), то и среди них он составит такое же исключение в этом отношении.
48) Cuv. et Val. Hist. nat. des poissons. I. VIII, p. 34.
49) Cuv. et Val. Hist. nat. des poissons. t. IV, p. 336.
50) Cuv. et Val. Hist. nat. des poissons. T. I., p. 527.
51) Ганоидные рыбы составляют отряд или даже подкласс, установленный первоначально Агасисом для ископаемых рыб, покрытых эмалированными костяными пластинками вместо чешуи, впоследствии точнее определенный I. Мюллером, отнесшим к нему и некоторые‚ ныне живущие роды, характеризуемые многими чертами внутреннего строения.
52) Cuv. еt Val. Hist, des poissons, t. XIX, p. 491, также стр. 485 и Табл. рис. 588. F. 1.
53) Cuv. еt Val. Hist. nat. des poissons, t. XIX, p. 506 et 514. Tabl. 586. F. 2.
54) Cuv. et Val. Hist. nat. des poissons. t. XIX, p. 161 et 462, Tabl. 565.
55) Cuv. et Val. Hist. nat. des poissons. t. XIX. p. 3.
56) Cuv. et Val. Hist. nat. des poissons. t. XIX. p. 18, 22 et 29.
57) Ваer. Studien aus dem Geb. der Naturw. 2 Theil, S. 438, в примечании.
58) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 212, 213.
59) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 215.
60) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 165.
61) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 195.
62) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 75.
63) Darwin. Selection in relat. to sex and descent of man. II ed., p. 20.
64) Darwin. Orig. of Spec. VI ed., p. 154, 155.
65) Тимирязев. Ч. Дарвин и его учение. Изд. II, стр. 176.
66) Darwin. Orig. of Spес. VI ed., p. 77.
67) Дарв. Прир. живот. и возд. раст. II, стр. 138.
68) Darwin. Orig. of Spec. VI ed., p. 74.
69) См. описание в Orig. of Spec. VI ed., p. 155.
70) Darwin. Orig. of Spec. VI ed., p. 98.
71) Darwin. Orig. of Spec. VI ed., p.98.
72) Darwin. Orig. of Spec. VI ed., p. 98.
73) Darwin. Orig. of Spec. VI ed., p. 101.
74) Darwin. Orig. of Spec. VI ed., p. 403.
75) Darwin. Orig. of Spec. II ed., p. 413.