Глава VIII. Невозможность естественного подбора по внутренней и существенной несостоятельности этого начала (стр. 1)
1. Устранение подбора скрещиванием (стр.2)
При чтении главного сочинения Дарвина, его Origin of species by means of natural selection‚ поражала меня, и думаю, поразит всякого внимательного и не ослепленного читателя, одна странная черта. Дарвин с чрезвычайной обстоятельностью, остроумием, проницательностью, многообъемлемостью и многосторонностью проводит свое учение через всю область зоологии и ботаники. Естественная классификация ныне живущих животных и растений, их палеонтологические остатки, нравы и инстинкты, географическое распределение, эмбриология, тончайшие черты строения, зачаточные органы и промежуточные, так называемые синтетические формы, гибриды и ублюдки между видами и разновидностями, — все это обращает на себя его внимание; везде находит он подтверждения своей теории, или устраняет, представляющиеся для нее затруднения, и тем обезоруживает читателя, который поражается этой массой доказательств положительных и отрицательных; все его недоразумения устраняются одно за другим, он побежден и привлекается на сторону автора. Дарвин представляется ему как бы Ньютоном и вместе Лапласом своей теории, не только открывшим законы органических форм, но проведшим их по всем частностям их проявлений.
Но вместе с тем из трех главных возражений, которые неминуемо представляются всякому мыслящему читателю, именно: 1) что свободное скрещивание должно постоянно уничтожать все индивидуальные изменения (служащие точкой отправления для всего процесса) при их возникновении и не допускать накопления их; 2) что предлагаемым им путем не могут произойти бесполезные и безразличные признаки, которые так многочисленны у животных, а у растений решительно преобладают, и притом составляют самые крупные, важные, существенные черты строения; 3) что бесчисленные переходные формы едва заметными оттенками переливаются одна в другую, и которые должны составлять остатки, следы, так сказать шлаки, того процесса, которым вырабатываются определенные органические формы в лаборатории природы, — в ней, однако же, совершенно отсутствуют; он, изо всех этих трех капитальных возражений, обращает внимание только на последнее и как-нибудь с ним справляется‚ два же первых оставляет без должного внимания. Нельзя сказать, чтобы он их совершенно упустил из виду,- он и сам, от времени до времени, то в одном, то в другом месте, скажет об них несколько слов, совершенно ничего‚ впрочем, не разъясняющих, или упоминает о возражениях, сделанных другими, признает за ними некоторую силу; но затем все остается по-старому, и он продолжает свои выводы и доводы, как будто этих возражений, им нисколько не опровергнутых, вовсе и не существовало. Мало этого, он, как мы увидим ниже, сам употребляет их в опровержение некоторых, представляющихся ему неудобными, предположений; но не видит, или не хочет видеть, что они имеют точно такую же и даже еще `большую силу, не в этих только частных случаях, но по отношению ко всей его теории.
В настоящей и в следующей главах я намерен со всей подробностью рассмотреть и разобрать первое из перечисленных мной возражений, и показать с очевидной ясностью всю его силу, в конец сокрушающую теорию.
2. Влияние скрещивания (стр.3)
Для начала я попрошу читателя проделать со мной следующих опыт, не на деле — для этого потребовалось бы много десятков лет, — а только умственно. Умственный опыт! Но совместимы ли эти понятия, не противоречат ли они друг другу? Думаю, что иногда не противоречат и совместимы. Иногда опыт дает совершенно неожиданный результат, вовсе не имевшийся в виду экспериментатором — ну хоть так, например, говорят, был открыт порох Бертольдом Шварцом. Этого‚ конечно‚ мы от нашего умственного опыта ожидать не можем. Но в большинстве случаев, — и это‚ собственно‚ и есть настоящая цель опытов, — производящий опыт вопрошает природу, — и все искусство его (не говоря о практической сноровке) заключается в том, чтобы поставить вопрос так, как должен его ставить хороший председатель суда присяжным, т.е. чтобы природа могла отвечать простым да или нет. Но если оба ответа подходят для нашей цели, или лучше сказать, ежели один из этих ответов для нас безразличен, то незачем и прибегать к действительному опыту; в таком случае можно довольствоваться опытом умственным. Но тогда, скажут, зачем же и вообще делать его? Затем, чтобы определить меру явления. Но, возразят опять, умственный опыт и меры указать не может. Совершенно справедливо, если эта мера должна быть точная; если же нам достаточно приближения, то мы можем и им довольствоваться. Есть очень много вопросов, где такое приближение вполне достаточно, и где `большая точность даже ни к чему бы и не послужила. Недавно, говоря о пчелах, живущих в совершенно безлюдной стране, я упоминал о странном вопросе: есть ли два дерева с одинаковым числом листьев? Начать для решения его, считать листья — было бы безумием. Он и без того решается абсолютно верно. Чтобы привести другой пример‚ позволю себе уклониться в сторону. В то время, когда я это писал, Poccию занимал вопрос о кавказском транзите, и по этому случаю собирались всевозможные числовые данные о нашей торговле с Персией и пр. Но ведь ответ был столь ясен, столь очевиден, можно сказать, столь неизбежен, что все это собирание данных было настоящим считанием листьев — совершенным злоупотреблением статистики.
Чтобы определить меру явления в том умственном опыте, который желаю предложить, будет вполне достаточно, если мы наши гипотетические числа поставим на границе той величины их, которая говорит в нашу пользу, и той, которая говорит против нас; а если где эта граница сомнительна, то наклоним их в сторону нам противную настолько, чтобы было очевидно, что мы более чем беспристрастны. Итак, начнем.
Всем известно, что у обыкновенной сирени цветок венчика состоит из трубочки, разделяющейся на четыре разреза, которые обыкновенно называют лепестками, и мы будем их называть так для краткости. Но между четырехлепестными цветками встречаются изредка пяти- и более лепестные, которые называются счастиями. Выберем такой пятилепестный цветок и оплодотворим его пылью также пятилепестного. Пусть наше оплодотворение удастся и семена созреют. Посеем их. Вот тут-то ответ природы и может быть двояким. Может случиться, что на выведенной нами сирени число счастий нисколько не увеличится — опыт, значит, не удался. Но такая неудача для нас совершенно безразлична. Мы ведь наши опыты производим не с садоводной целью, и собственно до сирени нам никакого дела нет. Сирень и ее цветки для нас не арифметически определенная величина, а алгебраическое а или b, под которыми мы разумеем любое растение, даже любой организм и любой орган. Не увеличивается число счастий — это специальное дело сирени; ну так увеличится, уменьшится или вообще изменится число, мера или форма каких-нибудь признаков какого-нибудь организма при скрещивании особей и представляющих индивидуальные изменения, предполагаемые благоприятными; и мы смело принимаем поэтому, что число пятилепестных цветков у нас увеличилось. Ведь этим мы весы наклоняем в сторону Дарвинизма, а не в противную. При повторении опыта с этой новой сиренью, — в третьем поколении число счастий еще увеличится и т.д. и мы, наконец, получим сирень всю с пятилепестными цветками; по венчику она примет форму жасмина. Но и так далеко нам не нужно вести опыта; для нас будет достаточно, если половина цветков сделается пятилепестными, тогда уже шансы оплодотворения пятилепестных — пятилепестными, четырехлепестных — четырехлепестными и пятилепестных четырехлепестными совершенно сравниваются‚ и мы можем предоставить нашу сирень самой себе‚ оградив ее только от оплодотворения пылью прочих, не усовершенствованных сиреней.
Если наш новый признак полезен, он победит прежнюю форму‚ и пятилепестная сирень заменит четырехлепестную (в нашем только саду‚ конечно); если же он безразличен — останутся обе формы, причем сохранятся и формы промежуточные, смешанные с цветками обоих сортов в различной пропорции. Это опять-таки для нас безразлично. Но спрашивается, почему же этого не случается ни в наших садах, ни в природе? — благо отечество сирени теперь стало известным. В садах сирень существует сотни лет и разводится в огромных количествах, а в природе, во всяком случае, существует уже десятки, если не сотни тысяч лет. Может быть потому, что пятилепестные венчики не представляют для сирени `большей пользы, чем четырехлепестные. Может быть; пока против этого спорить не будем — это мы рассмотрим впоследствии (т.е. опять-таки, не относительно сирени собственно, которая для нас ведь только алгебраическая величина, а вообще, насколько польза зачинающегося признака может усилить вероятность его накопления).
Но если можно указать другую причину, которая не может быть только, а наверное действует, то нам ведь в этом предположении не будет и надобности; мы можем отвечать, подобно французскому королю в известном анекдоте‚ на тридцать шесть причин, по которым ему не салютовали, из коих первая была та, что в городе не было ни пушек, ни пороху: — «Я избавляю вас от перечисления остальных», — сказал он. Такая же, почти равной силы причина есть и у нас. Но предварительно нам нужно установить еще две вещи: пропорцию счастий, приходящуюся на обыкновенные цветки, и прогрессию увеличения числа счастий‚ — при нашем умственном искусственном подборе. Это мы легко сделаем, склоняя весы сильно в противную нам сторону. Мы примем, что счастий встречается 1 на 1000 четырехлепестных цветков. Чтобы убедиться, что этого слишком много специально относительно сирени, нужно лишь обратить внимание на то, что в тирсе сирени, т.е. на всех веточках, составляющих одно цветорасположение, одну оконечность цветущей ветви — конечно не менее тысячи цветков, и что далеко не в каждом тирсе найдется счастье. Но это для нас не очень важно, ведь опять повторяю, сирень для нас алгебраическая буква. Можем ли мы принять, что благоприятное индивидуальное изменение, служащее точкой отправления для естественного подбора, случается разом в тысячной доле какого-либо растительного или животного вида? Конечно нет! Это было бы уже не индивидуальным изменением, происходящим вследствие совершенно неопределенной изменчивости, а изменением, обусловливаемым какой-нибудь уже весьма определенной и общей причиной. Примеры всего лучше это покажут. Не будем брать в расчет скачков, как в однолистной землянике и т.п., они‚ по Дарвину‚ должны очень редко случаться; но вот‚ например‚ вполне индивидуальными изменениями можем мы назвать те, которыми произошли найденные в лесах разновидности груш: Brandewyn, Seckel, Epine du Mas, Duchesse d’Angouleme, Tavergnier de Boulogne. На сколько сеянцев случайных и намеренных приходилось одно такое изменение? Смело можно ответить, что на все сколько их ни было с начала культуры груш — это случилось всего только один раз.
Прогрессию увеличения числа счастий при каждом посеве мы примем также очень быструю, — именно предположим, что всякий раз число их удваивается. Что это очень быстро, можем заключить из того, что в своей примерной таблице расхождения характеров Дарвин принимает 14 ступеней для образования нового вида путем все приближающихся к нему разновидностей. Конечно, число это предположительное, но не во вред же своей теории счел Дарвин нужным преувеличить такую медленность хода изменчивости. Причина, заставившая его это сделать‚ ясна, иначе скачки были бы слишком велики, а они, как мы видели из собственных слов Дарвина, не годятся для объяснения гармонии и целесообразности в органической природе. При принятой нами прогрессии это случится уже через 10 ступеней не разновидностей, которые почлись бы достойными помещения в систематических сочинениях, как говорит Дарвин, поясняя свою таблицу расхождения видов, а простых индивидуальных изменений. Но вот положительный пример того, что принятая нами быстрота хода изменчивости несообразно велика: «В 1784 году была ввезена во Францию порода шелковичных червей, в которой и сотня из тысячи не давала белых коконов; но теперь‚ после тщательного подбора в течение 65 поколений, пропорция желтых коконов уменьшилась до 35 на 1000» 1 А мы принимаем всего лишь 10 поколений для того, чтобы пропорция одного пятилепестного цветка на 1000 четырехлепестных изменилась в совершенно обратную.
Теперь могу указать причину, не допускающую цветки сирени обратиться из четырехлепестных в пятилепестные, даже и при предположенной полезности этих последних. Причина эта — скрещивание. Вместе с этим можем мы приступить и к определению вероятности образования нашего нового вида сирени при зловредном влиянии этой причины. Во избежание дробей, позволю себе чуточку наклонить весы в свою сторону, т.е. приму, что одно счастье приходится не на 1000, а на 1024 обыкновенных цветков, так как это число есть 10-ая степень 2-х. Значит, вероятность оплодотворения счастья счастьем же относится к вероятности его оплодотворения пылью четырехлепестного цветка как 1:1024 и выразится дробью 1/1024. Во втором поколении число счастий удвоится, следовательно‚ вероятность будет 1/512. Но вероятность, чтобы эти два случая произошли в последовательности — один за другим, точно так же, как вероятность, чтобы один и тот же лотерейный билет выиграл два раза сряду — получится, если мы перемножим их шансы друг на друга, т.е. она выразится дробью 1/524288‚ и так далее‚ все перемножаясь; вероятность, что наконец вид наш будет обеспечен, т.е. что число счастий и простых цветков будет на сирени поровну, равняется 2-м‚ возведенным в 55-ую степень, т.е.‚ опуская миллионы, единицы, десятки и сотни биллионов — она выразится отношением 1:36000 биллионам, или, что то же самое, что это может случиться раз в 36.000 биллионов не годов даже, а поколений, т.е. с лишком в треть триллионов лет один раз‚ если принять поколение в 10 лет, т.е. что сирень‚ выведенная из семечка‚ даст уже не только вообще цветущее растение, но дающее уже не менее 1000 цветков и зрелых семян (чего при первых цветениях обыкновенно не бывает). А это, как всякий согласится‚ составляет чрезвычайно малую разницу по доказательной силе от полной невозможности этого случая, — от доказательной силы той причины‚ по которой не салютовали в честь французского короля. Mне, может быть на это возразят, что для сирени в первом и во всех прочих поколениях шансов гораздо больше на оплодотворение пятилепестных же потому, что цветки эти обоеполые. Но не говоря о том, что по Дарвину самооплодотворение есть процесс очень вредный, во избежание которого природой осуществлено множество хитрейших приспособлений, я опять-таки отвечу, что сирень для нас ведь алгебраический знак и что Дарвиново учение очень мало бы выиграло‚ если бы ему удалось установить переход форм в формы только для гермафродитных организмов. Об этом специальном предмете я буду‚ впрочем‚ говорить впоследствии‚ теперь же, когда сирень для нас алгебраический знак, отвлечемся от ее способности к самооплодотворению, так как ведь большинство организмов им не обладает.
3. Оценка ослабления влияния скрещивания полезностью нарождающегося признака (стр.8)
Гораздо большее значение имеет возражение, которое я временно отстранил: что может быть дело так бы и шло с сиренью и во всех тех случаях, где изменение признака не представляет организму никакой выгоды; но что об этих случаях вовсе и речи нет, а имеются в виду именно те случаи, в которых признак для организма полезен. Тогда обладающие им особи или непосредственно‚ преимущественно взаимно оплодотворяются, или они размножаются потому в гораздо сильнейшей пропорции, что счастливые избранники, побеждающие в борьбе за существование, остаются все в большем и большем числе в живых; тогда как неизменившиеся в благоприятном смысле или изменившиеся в неблагоприятном, все в большем и большем числе погибают. Я готов согласиться, что это так может или должно быть, когда признак достаточно охарактеризован (а ведь это не скачками должно происходить) и когда число особей с такими признаками значительно возрастет. Но до этого протечет много времени, и битва все-таки будет проиграна за недостатком сражающихся с той стороны, которая по Дарвину должна бы победить, ибо эти счастливо изменившиеся особи будут к тому времени поглощены господствующей формой через скрещивание. В нашем примере, и поэтому он опять-таки для меня невыгоден, избран признак — число лепестков — с самого начала совершенно охарактеризованный, так что если увеличение числа лепестков в большей например мере привлекает оплодотворяющих насекомых, то действительно наш расчет окажется несколько неверен. Но ведь в большинстве случаев не так бывает. Когда признак только что нарождается, то собственно происходит лишь указание на него, зародыш его, который никакой действительной пользы принести не может. Но оставим это и пока допустим, что с самого начала изменение приносит некоторую пользу. Вопрос в том: какую? в какой мере и силе? Во сколько это ослабит влияние скрещиваний? Положим, что благоприятно измененное существо имеет вообще вдвое более шансов на жизнь или на преимущественное оплодотворение, чем не измененное. Это уже чрезмерно, невообразимо много, так много, что `большего усиления жизненности нельзя ожидать даже для формы вполне охарактеризовавшейся, т.е. уже определившейся в настоящий вид, вытесняющий своего предшественника, а мы то же усиление принимаем и для начинающейся еще формы. Чего же мы достигнем? Очевидно только того, что вероятность‚ выраженная первой нашей дробью 1/1024‚ обратится в 1/512, вторая вместо 1/512 в 1/256 и т.д. во всех перемножаемых дробях, отчего нам придется возвысить 2 не в 55-ю, а только в 45-ю степень, что с опущением миллионов все же даст вероятность, выражаемую отношением единицы к 35 биллионам, а этого нам тоже вполне достаточно. Следовательно, очевидно, что поглощающее влияние скрещивания в неизмеримой степени перевесит предполагаемую полезность изменения.2 Теперь, оставив на время наши арифметические выкладки, займемся принципиально вопросом о значении вновь происходящих изменений, предполагаемых выгодными организму, дабы удостовериться, могут ли они считаться полезными и в их зачаточном состоянии, — в каковом они по Дарвинову учению всегда и появляются. Вопрос этот решается по моему мнению так:
1) В очень многих случаях такие полезные для будущего изменения в начале не только не могут быть полезными, но необходимо должны быть вредными для органического существа.
2) Почти во всех случаях они бесполезны в начале, хотя бы впоследствии, при их накоплении и развитии, и стали полезными; так что невозможно даже себе представить случая, когда бы они могли быть полезными в момент их возникновения.
Это возражение было сделано Дарвину, с наибольшей полнотой английским зоологом Мивартом‚ — специальными возражениями на которое Дарвин наполнил почти главу, прибавленную им в шестом издании Origin of species. Мы должны будем скоро заняться этим спором между Дарвином и Мивартом.
3) Наконец, если бы в числе изменений, которым подверглись отдельные особи, встретились и такие, которые оказали бы всю свою пользу в момент их появления, — то и это ни к чему бы не послужило, по причине огромного численного перевеса на стороне основной формы.
Эти три стороны того же вопроса мы разберем по порядку, но сначала только кратко, а более подробное опровержение мнений и примеров Дарвина оставим под конец, чтобы все эти свойства, составляющие принадлежность возникающих признаков‚ можно было обозреть в совокупности, так как и в природе‚ во всяком случае‚ не действует в отдельности вредность начинающегося признака, или безразличие его, или ничтожность его влияния, вследствие слабости числительной силы его обладателей, а все это действует в совокупности, общим взаимодействием в сложной жизненной игре.
1) Начальная вредность многих вновь появляющихся признаков. В каких случаях появляющееся изменение, бесспорно полезное при его полном развитии, будет однако же вредным в начале? Хорошим ответом на этот вопрос может служить остроумное объяснение одним опытным кавалеристом причины, по которой в нашу кавалерию набирают преимущественно малороссиян. У хохлов, сказал он, нет лошадей, а только волы, и дома они верхом не ездят; мы можем поэтому прямо начинать их учить ездить по-кавалерийски; — русских же должны прежде отучить ездить по-мужицки. Конечно‚ в тот период своего обучения, когда великорусские новобранцы разучились ездить по-своему, по-старому, и не научились еще ездить по-новому, они будут ездить всего хуже; и если бы оставить их в этом положении, они стали бы никуда негодными ездоками и беспрестанно падали бы с лошадей. То же самое неминуемо должно произойти и с животными и растениями, когда у них появятся признаки, подготовляющие их к перемене среды, к новому образу жизни; ибо часто немыслимо, чтобы это могло произойти без какого-нибудь ухудшения в приноровленности к их прежней среде, к их прежнему образу жизни. Лесное животное, проводящее всю свою жизнь на деревьях, подобно обезьянам, должно перейти в животное ходящее, или бегающее по земле, или роющееся в земле. Очевидно, что какое-нибудь свойство их лап, которыми оно так отлично цепляется за всякие неровности коры, обхватывают ветви или ствол, должно понемногу пропадать, чтобы лапы могли обратиться в ноги, ловко ступающие и быстро передвигаемые по ровной поверхности. Во все это время, не сделавшись еще хорошим ходоком или бегуном, оно должно становиться все худшим и худшим лазателем. Но ведь это для него вредно и даст большой перевес над ним в борьбе за существование основной форме, оставшейся без изменения. Но так как ведь то только может удержаться и накопиться подбором, `что полезно для самого существа, а не для другого кого-либо‚ и так как такими другими и чужими `должно, без сомнения, признать и потомков‚ имеющих от него народиться в более или менее отдаленном будущем и тогда извлечь пользу из подготовлявшегося у их предков; то такие случаи по Дарвину невозможны. «Естественный подбор, — говорит он, — никоим образом не может произвести какое-нибудь изменение в виде исключительно для блага другого вида… Если бы было доказано, что какая-либо часть строения какого-либо одного вида была устроена для блага другого вида — это уничтожило бы мою теорию, потому что такая часть не могла бы быть произведена естественным подбором»‚ — и далее: «Естественный подбор никогда не произведет в каком-либо существе нечто вредное для него самого, потому что естественный подбор действует единственно для блага каждого из них». В VI издании это сказано несколько иначе: «Естественный подбор никогда не произведет в существе какое-либо строение более вредное, чем полезное для этого существа, потому что естественный подбор действует только через и для блага каждого из них3«.
Эта же мысль еще с большей ясностью и определенностью повторяется через несколько страниц: «Естественный подбор не может произвести ничего в одном виде для блага или для вреда другого; хотя он и может произвести части, органы, выделения, в высокой степени полезные, или даже необходимые, или напротив того‚ вредные для другого вида; но во всех случаях, в то же время, полезные для их обладателя».4 Со всем тем таких невозможных по теории случаев должно быть бесчисленное множество, иначе, откуда бы произойти стольким органическим формам, как не от перехода одного приноровления к другому? Единственное прибежище теории составили бы так называемые синтетические формы, т.е. такие, которые имеют строение столь общего характера, что оно не приноровлено к какой-либо совокупности, к какой-либо определенной группе внешних влияний. В строгом смысле, такими синтетическими формами могли бы считаться лишь органические ячейки или комочки, способные жить при всевозможных условиях; но конечно не в этом строгом смысле я разумею здесь значение синтетических форм. Животное, живущее например в море безразлично близь дна или у пове2) Бесполезность зачаточных признаков. При сознательном подборе человек отмечает самые ничтожные характеры, как это Дарвин достаточно подтверждает многочисленными примерами. Начинающийся признак сам по себе ровно никакой ценой в глазах заводчика не обладал бы, если бы он не имел в виду его последующего усиления, т.е. своей будущей пользы, или будущего удовлетворения своей цели, или прихоти. При бессознательном подборе эти изменения, полезные для человека или нравящиеся ему, должны быть гораздо сильнее выражены, чтобы быть замеченными и сохраненными, как мы это доказали выше на примерах сортов капусты, голубиных пород (см. Главу VI). При подборе естественном они должны быть еще гораздо сильнее выражены, чтобы непосредственно приносить довольно значительную пользу своим обладателям. Это одно уже указывает на существенное различие между естественным и искусственным подбором: при первом изменения должны быть гораздо крупнее, сильнее, характернее выражены, чем они могут быть при втором, потому что значение их определяется в первом случае только той пользой, которую они непосредственно приносят в самый момент их появления, а во втором той, которую они достигнут в будущем, при их накоплении, по более или менее вероятному расчету разводителя, смотрящего в будущее. Следовательно, изменяющиеся черты строения или свойства организмов дикой природы должны быть полезны при самом начале их.
Посмотрим‚ возможно ли это. Возьмем один из Дарвиновых примеров. «Взгляните на североамериканскую Mustela viso, — говорит он, — которая имеет лапы с перепонками и походит на выдру мехом, короткими ногами и формой хвоста; летом это животное ныряет и охотится за рыбой, но во время длинной зимы оно покидает замерзшие воды и охотится, подобно прочим хорькам‚ за мышами и животными, живущими на суше».5 Это очень хорошо, но этот американский хорек и выдра, к которой он составляет переход от прочих членов своего семейства, — готовые уже виды, а нам надо себе представить, как этот переход строения мог произойти постепенным путем. Когда хорек еще жил совершенно на сухом пути, хвост его уже должен был начать изменяться в своей форме, тогда же должны были начать вырастать между пальцами хоть самые маленькие перепонки и мех становиться плотнее, глаже, одним словом‚ получать сходство с мехом выдры. Но к чему могло все это ему тогда служить? А бесполезное одним тем, что оно бесполезно, становится уже вредным, ибо составляет напрасную трату органического материала и силы, на что Дарвин часто указывает. Или инстинкт, т.е. какое-нибудь изменение строения в некоторой части мозга, предшествовал изменениям в строении тела, и впоследствии повлек их за собой путем естественного подбора? Но в таком случае животное стало ходить в воду, не имея нужного для того строения и плохо успевая в своем деле, необходимо побеждалось бы постоянно своими соперниками (если только есть напряженная борьба за существование), и вместе с тем отвлекалось бы от своего настоящего дела, которое могло производить успешно, так как организм его еще не менялся. В таком случае инстинкт служил бы очевидно ко вреду животного. Итак‚ одно из двух: или вред американскому полуводяному хорьку, если инстинкт предшествовал изменению в организме и повлек его за собой, или всякое отсутствие пользы и вследствие одного этого тоже уже некоторый маленький вред, если началось дело с изменения организма, которое уже в последствии повлекло за собой изменение в инстинкте.
Воспользуюсь этим случаем, чтобы указать на общую и постоянную ошибку в аргументации Дарвина и его последователей. Для всевозможных целей им нужны переходы, они находят их в изобилии как между ныне живущими организмами, так и в палеонтологических остатках. Но какие это переходы? Отряд связывает два класса, семейство — два отряда, род — два семейства, вид — два рода — и они торжествуют. Но ведь это все переходы только в идеальном смысле, — переходы‚ чрезвычайно важные для естественной системы, но никуда не годные для генеалогии. Ведь ни одна из этих форм прямо, непосредственно в другую перейти не может, а если б и могла, то и это было бы ударом Дарвинизму, ибо то были бы переходы огромными скачками; для объяснения же не сродства систематического, а генезиса форм нужно совершенно незаметные постепенные переходы, не превосходящие значения индивидуальной особенности. Так точно и тут. Промежуточная форма (Mustela viso) между хорьком и выдрой, и по строению, и по образу жизни существует; но нам надо знать, как сама эта-то промежуточная форма произошла. Никакие наблюдения этого не показывают, а самое простое размышление говорит, что если дело должно было идти постепенным накоплением мелких индивидуальных отличий, по причине их выгодности в борьбе за существование, — то оно никогда не могло состояться, потому что эти мелкие изменения в начале были если не положительно вредны, то, по меньшей мере, бесполезны или безразличны. Начинающийся признак по отношению к его полезности при всевозможных натяжках и так еле-еле может стоять на ногах, а тут он должен еще поддерживать и весь будущий эшафодаж подбора против такой неотразимой силы, как скрещивание, обращающей вероятность переживания возникающей видовой формы — в биллонные доли единицы.
3) Малочисленность начинающих изменяться особей. Пусть начинающиеся индивидуальные изменения будут и безвредны, и даже в некоторой степени полезны, значение их все-таки останется ничтожным вследствие одной малочисленности особей, подвергнувшихся им. Пусть обладают одаренные ими существа очень большими шансами на победу в борьбе за существование; но ведь и банкомет в игорных домах имеет очень большие шансы в свою пользу, столь большие, что дома эти содержатся компаниями на акциях, состоящими из людей расчетливых, не желающих рисковать своими капиталами, действительно получающих аккуратно, из года в год, огромные дивиденды при всех расходах, в которые обходится роскошное содержание игорных домов и их ближайших окрестностей. Мне не известны условия производящейся там игры, но очевидно, что было бы то же самое, если бы в этих домах играли в обыкновенный банк; при условиях же этой игры последняя карта, падающая на сторону понтеров, не выигрывает. Следовательно‚ шансы на выигрыш банкомета и понтера относятся друг к другу как 26:25‚ и этого достаточно для обеспечения победы за первым. Но предложите акционерам игорного дома еще вдвое `большие шансы с тем только, чтобы весь капитал был поставлен ими на несколько ставок, имеющих разыграться в очень короткое время, например в три, четыре тальи. Если они сами не безумные игроки, а благоразумные расчетливые люди, они предложения не примут, ибо, несмотря на все шансы в их пользу, легко могут лишиться всего своего капитала.
Дарвин как бы упускает из виду, что в борьбе за существование, как и в борьбе между двумя армиями, победу решает не одно превосходство организма в первом случае и превосходство технического обучения, вооружения и храбрости во втором; но в обоих случаях тоже и превосходство численности. Несмотря на слабую численность, победа представляется возможной, если представить себе дело происходящим непременно так, что в то время, когда основная, неизмененная и предназначенная к гибели форма А теряет некоторую долю принадлежащих к ней особей и когда уменьшение ее численности выражается некоторой долей, некоторой дробью прежней ее численности, — выгодно изменившаяся форма В теряет относительно меньшую долю своих особей, и уменьшение ее численности выражается другой дробью, которая очевидно будет меньше первой. Таким образом, несмотря на первоначальную малочисленность формы В, она в конце концов переживет форму А через более или менее продолжительный срок, если прогрессия размножения их останется одинаковой. Пусть‚ например‚ основная форма А заключает в себе 8.000 особей, а форма‚ происшедшая от нее и выгодно измененная В только 80; но А теряет от преследования хищных зверей, недостатка корма и других случайностей, скажем (для большей резкости примера) 9/10 своего числа, а форма В только 7/8; тогда к концу года (или другого периода) в основной форме будет 800 особей, а в форме В — 10; если каждая из них в тот же год удесятерится (приплодом молодых), то в форме А старых и молодых будет те же 8.000, а в форме В уже 100 вместо 80; на другой год численность формы А тоже не изменится, а в форме В возрастет до 123 и т.д. Очевидно, что последняя‚ наконец‚ превзойдет первую и заместит ее собой.
Но это — невозможное предположение, и, сообразно с действительностью, дело это надо себе представлять совершенно иначе. Сохраним прежние числа. Борьба этих 80 особей формы В как бы последовательно ведется с каждым из 100 отрядов равной силы основной формы А. Если на каждых пятерых, погибающих средним числом в этой последней, — погибнет только четыре в усовершенствованной форме В, то она имеет действительно очень много шансов победить некоторое число этих, состязающихся с ней, равночисленных отрядов; но совершенно невероятно, чтобы она победила их все или даже только большинство из них. Может и вообще должно случиться, что которым-нибудь из этих 100 отрядов выпадет на долю, в какой-либо из состязательных стычек, счастливая случайность потерять гораздо меньше своих членов, чем в нашем привилегированном отряде. Пусть он только раз потеряет значительный процент своих членов, и пусть даже из его противников будут иногда гибнуть целые отряды; то все же к концу какого-либо периода (не в один, так в другой) прежнее отношение 1:100 окажется еще уменьшившимся, и в нем останется только 40, 30 особей или ничего не останется, когда численность основной формы все еще будет считаться несколькими тысячами. Так точно понтер (допустив случаи обратный бывающему в действительности), если бы даже имел более шансов на выигрыш чем банкомет, — например как 26:25, в большинстве случаев все-таки проигрался бы в конец, если бы должен был ставить на карту разом все свое состояние или значительную долю его, например‚ треть или четверть его, а соответствующий этому проигрыш банкомета составлял бы только сотую, трехсотую или четырехсотую часть заложенной им суммы. Много раз продолжалась бы игра, банкомет лишился бы многих своих ставок, но несколько проигрышей понтера лишили бы его всего состояния и тем окончили бы игру. Чтобы аналогия была верна, надо конечно принять условие, что каждый раз игра идет на одинаковую ставку, а не на последовательно удвояемую, как в настоящем банке, `что могло бы, с первых же разов, уравнять имущество понтера с суммой, заложенной банкометом. Это условие необходимо в борьбе между органическими формами, для которой наша игра в банк служит аналогическим пояснительным примером, ибо увеличение численности, которое соответствует выигрышу, так сильно и быстро не происходит, как может увеличиться состояние игроков в банке.
Строго говоря, предположение Дарвина о победе в борьбе за существование усовершенствованной формы над остающейся неизменной коренной формой, было бы верно лишь в том случае, если бы приспособленность В превосходила приспособленность А (выражаемая отношением среднего числа погибающих с той и с другой стороны) в большее число раз, чем численность А превосходит численность В. Но такое предположение противоречит основаниям теории, ибо слабое улучшение выгодно изменившейся индивидуальной особенности может быть выражено только множителем в единицу с очень маленькой дробью; тогда как численность основной формы должна превосходить число выгодно изменившихся индивидуумов, по крайней мере, в несколько тысяч, а то и в несколько миллионов раз.
В последних изданиях своего сочинения Дарвин убедился в важности этого возражения и старается отразить его сокрушительную силу, изменив сообразно требованиям этого обстоятельства некоторые из оснований своей теории. Насколько это ему удалось, мы увидим впоследствии, а теперь будем продолжать разбор Дарвинова учения в его первоначальной чистоте и в его строго последовательной форме.
Я показал, таким образом, во сколько это касается малочисленности благоприятно измененных особей, — подробно, касательно же частью вредности, всегда же бесполезности этих изменений при их возникновении, — в общих чертах: что изменяющимся особям нечего ожидать помощи от благоприятности их изменений против всесокрушающей поглотительной способности коренной, оставшейся без изменения формы, действующей через скрещивание, способности, которую выяснил нам пример сирени.
Собственно говоря, сказанного о влиянии одной многочисленности основной формы с избытком достаточно для доказательства моего тезиса, тем более что, как увидим ниже, сам Дарвин сознается в сделанной им в этом отношении ошибке; но, не желая оставить без подробного и строгого доказательства ни одного из моих положений и желая преследовать разбираемое мной учение во всех его убежищах, обращусь теперь к более подробному рассмотрению бесполезности‚ а иногда и вредности начинающихся изменений, хотя бы в последствии, при полном их развитии, и действительно выгодных.
4. Подробный анализ вредности‚ безвредности или безразличия возникающих изменений (стр.19)
Прежде всего, не лишним будет показать, что есть случаи, когда появление очень слабо измененного признака, достигающего своего полного характера только постепенным накоплением, не только совершенно бесполезно, не только вредно, но просто немыслимо и невозможно. Пример такого случая я заимствую у Бэра. Хотя в введении я сказал, что вообще не считаю возможным пользоваться против Дарвинизма доказательствами, основанными на величине различия между строением органов, долженствующим перейти одно в другое, так как при безграничном накоплении изменений, — нет бездны, через которую нельзя бы было перешагнуть; но тут нам представляется именно такой случай, где переход делается совершенно невозможным, если не прибегнуть к огромному скачку.
Конечности высших классов позвоночных животных, т.е. всех кроме рыб, можем мы себе представить как систему сочлененных друг с другом четырех рычагов, состоящих каждый из одной или нескольких костей, одетых мускулами. Эти рычаги, начиная от туловища, которое они должны поддерживать и двигать, суть: для задних конечностей — таз, бедро, голень и собственно нога (или ступня); для передних конечностей — плечевой пояс (лопатка одна или с ключицей), плечевая кость, предплечье или локтевая часть и кисть руки (или соответствующая ей часть). Ступня и кисть руки, в свою очередь, состоят из рычажков, сочлененных между собой, которых нам нет надобности рассматривать. Рычаги эти направлены следующим образом: таз — назад, плечевой пояс — вперед; бедро — вперед, плечевая кость — назад; голень — назад, локтевая часть — вперед; следовательно‚ в задних и в передних конечностях эти рычаги направлены в противоположные стороны; но ступня и рука (лапа и вообще заменяющая ее часть) — обе вперед, ибо, так как они касаются почвы и должны подвигать тело вперед, то не могут быть обращены в противоположные стороны. Соответственно этому и сочленения их (углы‚ ими образуемые) обращены: таза с бедром — назад; лопатки с плечевой частью — вперед; бедра с голенью (т.е. колено) — вперед; плечевой части с локтевой (т.е. локоть) — назад; но углы сочленения голени со ступней и локтевой части с рукой оба обращены назад. Так — у всех животных‚ бегающих, ходящих, лазящих, плавающих и даже летающих млекопитающих, т.е. у летучих мышей; но у настоящих летающих, т.е. у птиц‚ и последние рычаги крыла, соответствующие руке, обращены назад, а угол сочленения его — вперед, т.е. вполне сообразно симметрической схеме. Теперь спрашивается, как могло рядом постепенных изменений измениться направление рычага и угла сочленения его. Очевидно, что для этого сочленение должно бы перейти через нейтрально мертвую точку, т.е. не сгибаться ни назад, ни вперед, и во все это время конечность должна бы оставаться бесполезным и даже вредным органом.
«Конечный член, — говорит Бэр, — передней конечности не может совершенно постепенно перейти через посредство длинного ряда живых существ из одного направления в противоположное. На промежуточных ступенях он только мешал бы и ни к чему бы не служил6». Конечно, есть птицы, у которых крылья ни к чему или почти ни к чему не служат, но в таком случае крылья по неупотреблению должны бы совершенно утратиться (как это у бескрылых птиц — аптериксов); а никак не возникнуть в бесполезном органе бесполезное превращение в направлении рычага и его сочленения, если даже принять, что именно эти птицы были переходным звеном при происхождении птиц от других позвоночных.
Дарвинисты обижаются и горько жалуются, что на них взводят напраслину, обвиняя в том, что они производят человека от обезьяны, между тем как они его производят только от обезьяновидного животного, — общего неизвестного прародителя и людей и человекоподобных обезьян. Разница, как видно с общей точки зрения, небольшая и показывающая только, что ни одной из ныне живущих обезьян не удостаивают они этой чести — и что настоящий предок исчез с лица земли. Но предок этот был все-таки обезьяна, — настоящая обезьяна Старого Света, т.е. с вперед‚ а не в бок обращенными ноздрями. Но, однако же, какое это было животное? «Нога его … была тогда обхватывающая (т.е. рука), а образ жизни без сомнения древесный, в какой-нибудь теплой‚ лесом покрытой стране7». Для того чтобы такому животному перейти к хождению на плоской поверхности нужно, чтобы ноги расширились (у лазящей обезьяны они узки)‚ подошвой обратились прямо вниз (а не внутрь‚ как у обезьян, что обусловлено положением сочленяющихся поверхностей); чтобы большой палец стал в одну плоскость с прочими ножными пальцами, а не противопоставлялся им. Но всякое такое изменeниe делает уже нашу обезьяну менее способной к лазанью прежде‚ чем она достаточно изменится, для того чтобы быть пригодной к новым условиям передвижения; следовательно все такие изменения сделают обезьяну сначала дурным лазателем прежде чем хорошим ходоком, и в течение длинного ряда поколений послужат животному во вред — поведут его не к победе, а к поражению в борьбе за существование, и уже ни в каком случае не поведут к устранению той опасности, которая грозит со стороны скрещивания, а напротив‚ будут содействовать скорейшему поглощению аномальной формы нормальной.
Но пример более общий еще лучше доказывает мою мысль. Мы видели во II главе, когда выставили как одно из характеристических отличительных свойств Дарвинова учения его — мозаичность, как оно истолковывает появление особенностей жирафа и большерогого ирландского торфяного оленя.8 Но надо иметь в виду, что в более важных чертах организации и в самой слабой степени появившееся изменение какого-нибудь органа может быть полезно только в том случае, если одновременно с этим появляются, хотя бы и в столь же слабой степени, соответствующие изменения в других частях строения.
Возьмем самую общую потребность всех животных — питание. Пусть животное травоядное‚ отрыгивающее жвачку, грызун или хищное начнет изменяться так, чтобы перейти из одной категории в другую, все равно, которая в которую. Положим, дело начнется с зубов. Как бы счастлив и благоприятен ни был шаг, сделанный относительно этого органа, — он может только послужить ко вреду животного, если совершенно одновременно с этим не произойдет изменение определенного направления и в сочленении нижней челюсти. В самом деле‚ у хищных это сочленение устроено так, что сочленяющийся отросток нижней челюсти расширен в поперечном направлении и глубоко входит в углубление соответственной формы; так что нижняя челюсть не может двигаться вперед и назад, а только сверху вниз и весьма слабо справа налево. Напротив того‚ у грызунов бугорок сочленения лежит в направлении самой челюстной ветви и потому может свободно двигаться с заду наперед и спереди назад, но слабо сверху вниз и из стороны в сторону. Этим движением с заду наперед и обусловливается подтачивание предметов, которыми они питаются. Наконец‚ у травоядных главное движение челюсти при жевании направлено со стороны на сторону, чем пища и перетирается, а это движение обусловливается плоской головкой сочленения и плоской впадиной, его принимающей. Следовательно‚ с изменением формы зубов должно одновременно происходить и изменение в характере сочленений нижней челюсти. Но и этого мало. Движение челюстей производится разными мускулами, из коих одни двигают челюсть снизу вверх, другие со стороны на сторону и т.д. Следовательно, для каждой формы сочленения должны быть усилены известные мускулы, а не другие, и если это не произойдет одновременно или произойдет не в тех мускулах, в которых нужно, то опять изменение окажется не только бесполезным, но и вредным. Затем‚ для первого растворения пищи и для подготовки к перевариванию в желудке вливается в полость рта слюна, приготовляемая особыми железками. Для растительной, долго пережевываемой пищи, потребно более слюны, чем для животной, следовательно, и слюнные железки должны соответствовать перемене качества пищи, увеличиваться или уменьшаться в объеме, и самая слюна должна быть различных свойств, `что опять определяется `большим развитием тех или других слюнных железок.
Про различия в строении желудка, про относительную длину кишок, про величину слепой кишки и т.д. нечего и говорить. С родом пищи соединяется далее известное устройство конечностей и органов чувств. Если все эти изменения происходят не одновременно в одном и том же смысле и направлении, то, хотя мы можем себе представить, что при слабости и ничтожности их, во время первоначального возникновения, животное и не погибнет непосредственно, как Дарвин это старался показать на примере жирафы и ирландского оленя; однако же не может быть сомнения в том, что всякое такое единичное изменение будет не только бесполезно, но и вредно для животного. Признать же одновременность этих изменений препятствует необходимая для сего определенность изменчивости, при которой теория теряет всякий смысл и значение; ибо то, `что она собственно желает собой объяснить — внутренняя и внешняя целесообразность — будет уже заключаться, как нечто данное, в самом процессе, долженствующем служить для этого объяснения, и притом не по какой-либо необходимости, вытекающей из теории, а будет, так сказать, вложена в него совершенно произвольно. Если же принять, что все это совершается посредством соответственной изменчивости, то и это будет равнозначно совершенному упразднению Дарвинова учения о подборе и признанию Кювьеровского соотношения органов или Бэровского целестремительного развития (zielstrebige Entwickelung), составляющими прямую противоположность с основным принципом Дарвинизма — со смыслом всей теории, для того именно и предложенной, чтобы устранить все подобные начала, предполагающие цели, постановляющие Верховый Разум. Насколько вероятно, чтобы все такие изменения, требующие одновременного их появления для того, чтобы стать не только полезными, но даже безвредными, действительно одновременно появлялись — это мы скоро увидим.
И это возражение было по-видимому в виду у Дарвина, но опять‚ как и во многих других случаях, он видит, как это было уже отчасти показано, в затруднительности совпадения множества разнообразных изменений — только защиту своего учения от излишних, по его мнению, от него требований. Действительно‚ такая затруднительность не только достаточно, но чересчур достаточно его в этом оправдывает. «Часто спрашивали, — говорит он, — если естественный подбор столь могуществен, почему то или другое строение не было достигнуто некоторыми видами, для которых оно по-видимому было бы выгодно… Во многих случаях на это могут быть представлены только общие причины… Так, дабы приспособить вид к новому образу жизни, многие согласованные (coordinated) изменения почти необходимы, и часто могло случаться, что требуемые части не изменились в нужном направлении (the right manner) и в нужной степени».9 Ответ не только вполне удовлетворительный, но удовлетворительный с огромным излишком. Это-то совпадение не только иногда могло не случиться, но оно никогда и не могло случиться, в чем убедимся, если только составим себе приблизительно верное представление о невероятности такого случая — невероятности, которая, как скоро увидим, может быть совершенно отождествлена с полной невозможностью.
Замечательно, что все подобные оправдания теории, которым мы видели уже несколько примеров и увидим еще многие, — пришли в голову Дарвину только при последнем или при последних изданиях его главного сочинения, когда он уже так убедился в ее истинности, что уже ничто не могло на него подействовать‚ и это препятствовало ему усмотреть, что его защита в еще гораздо большей степени, чем само обвинение, ниспровергает его теорию. Позволительно думать, что приди эти возражения ему на ум, когда теория еще не окрепла в его убеждении — была еще так сказать in statu nascente — они сразу показали бы ему ее несостоятельность.
Хотя, вникнув в сущность строения организмов, и можно утверждать, что, строго говоря, необходимо, чтобы все изменения, происходящие в организмах, появлялись одновременно, дабы не принести организму вреда, — это условие не во всех, однако же, случаях так очевидно ясно, как в приведенном нами примере. Но гораздо общее, или по крайней мере легче доказуемо то положение, что признаки бесспорно полезные по достижении ими известной степени развития, в начале, при зарождении их, бывают если и не всегда вредны, — то всегда бесполезны. Это возражение было, как я уже сказал, сделано Дарвину английским зоологом Мивартом и сочлось им столь важным, что в VI издании своего главного сочинения он посвятил целую новую главу, именно седьмую, почти исключительно их опровержению. Для нашей цели конечно не важно, кто из них в каком-либо частном случае прав или неправ. Для нас гораздо важнее общий прием, метод доказательств, употребляемый Дарвином в этом, да и во многих других случаях, и мы не обинуясь скажем, что этот прием совершенно ошибочен.
Он заключается в большинстве случаев в следующем: Дарвин отыскивает для каждого изменения строения переходные ступени, из коих низшая может считаться подготовлением для высшей; показывает, что каждая такая ступень организации полезна для существа, и отсюда заключает, что образование путем медленного подбора, т.е. постепенным накоплением небольших изменений возможно, так как все они полезны. Что отыскание таких промежуточных ступеней или такого ряда различий в строении, между членами коего существует известная постепенность, всегда возможно, — явствует уже из того, что все организмы сгруппированы в то, `что называется естественной системой, в которой формы располагаются по их сходству, по так называемому сродству. Но формы — виды состоят из суммы известных признаков, т.е. черт строения; если, следовательно, формы могут группироваться по сходствам, то очевидно, что и признаки — черты строения, также должны таким же образом группироваться. И так все доказательство сводится к тому, что формы соединены генетически, потому что они соединены систематически. Но очевидно, что этого недостаточно, как буду еще говорить об этом в последствии, потому что ведь эту самую систему находили возможность понимать иначе, именно как сродство идеальное, и, следовательно, требуется если и не прямое опровержение этого последнего, то, во всяком случае, предложение более простого, ясного и главное вполне возможного объяснения генетического. Доказательство это в частности недостаточно еще потому, что‚ и признавая генетическое сродство организмов, можно представить его себе происшедшим перескоками от формы к форме, т.е. от вида к виду. Вот этих-то доказательств Дарвином, в сущности, и не дано, вследствие следующих двух ошибок в вышеприведенном умозаключении.
Первая ошибка состоит в том, что представляемые им переходные формы недостаточно переходны, не представляют достаточно тонких оттенков, чтобы мы могли их приписать постепенному накоплению индивидуальных различий. Все эти переходы строения составляют принадлежность вполне охарактеризованных видов, и если, в этой степени накопления, они и оказываются действительно полезными, то из этого еще не следует, чтобы и те мельчайшие оттенки, накоплением коих они составлялись, были также в достаточной степени, настолько ощутительно полезны, чтобы доставить действительную выгоду в борьбе за существование и, следовательно, мочь подбираться. В этом весь и спор; и очевидно, что его нельзя решить, показав, что полезны готовые изменения признаков или характеров, уже достигшие видовой ступени.
Но еще важнее вторая ошибка. `Что нужно, чтобы вид мог существовать наряду с другими видами, могущими при общности их нужд и потребностей находиться с ним и между собой во взаимной борьбе за существование? Очевидно только то, чтобы каждый из них в своем роде был столь же хорошо применен к среде, как и его соперник. Победы тут не требуется: — победа означала бы вытеснение одного вида другим, — тут требуется только равновесие сил в борьбе, если и не абсолютное, то, по крайней мере, сохраняющееся в течение очень долгого времени. `Что требуется, напротив, для того, чтобы могла образоваться новая форма из старой путем естественного подбора? — очевидно то, чтобы эта новая форма получила более выгодные черты строения, чем у ее родительской формы, дабы посредством этой выгоды мочь не победить даже, а только устоять в борьбе — получить место в природе наравне с ней. Очевидно, что выгода эта должна быть весьма существенной, чтобы перевесить и многочисленность родительской формы‚ и уже полученную ею устойчивость долгой повторяемостью наследственной передачи, и наконец, ее поглотительную способность путем скрещивания. Вопрос теперь не о том‚ возможно ли это вообще, и при каких бы то ни было условиях, а в том, есть ли, по крайней мере, возможность приписать начинающемуся признаку такую долю полезности для особей зарождающейся новой формы, которая могла бы сколько-нибудь склонить весы на их сторону? Дарвин, например, говорит: «Если бы с дюжину родов птиц вымерло, или если бы они были неизвестны, кто бы решился предположить, что могли существовать птицы, которые употребляли свои крылья как хлопушки (flappers), подобно большеголовой (loggerheaded) утке (Micropterusof Eyton); как плавники (ласты — fins) в воде; или как передние ноги на суше — подобно пингвинам; как паруса — подобно страусу; или оставляли их без всякого употребления — подобно аптериксу? Однако же строение каждой из этих птиц — хорошо для нее, при тех условиях жизни, которым они подвержены, потому что каждая должна жить борьбой…»
К этому он правда тут же прибавляет: «Из этих замечаний не должно заключать, чтобы какие-либо из степеней строения крыльев, на которые здесь указано, и которые может быть все произошли от неупотребления, обозначали естественные шаги, чрез которые птицы получили их полную способность к летанию; но они служат, по крайней мере, указанием на то, какие различные способы переходов возможны».10 Конечно, иного указания эти примеры и не дают, но и все другие переходные ступени не больше этого показывают. Однако же из примера аптерикса выходит и нечто другое. Крылья его — орган вырождающийся, абортирующий‚ по Дарвинову учению, каково же его значение: то есть, исчезновение ли это прежнего более совершенного состояния, или возникновение нового, ведущего к более совершенному? — Это можно заключить только из разных сторонних соображений. Но именно в таком мало и даже в еще менее развитом состоянии и может только находиться орган, появляющийся в индивидуальной особенности. Если он появится у домашнего животного или растения, внимательный любитель может его заметить и, допустим, довести тщательным подбором до развития; но в природном состоянии, он не будет служить ни к какому употреблению — to no functional purpose, как выражается Дарвин, и, следовательно, не может быть подбираем и еще менее может служить противовесом поглощающему влиянию скрещивания, потому что его польза есть только польза в возможности, — польза виртуальная, а не реальная. А в тех случаях, или, по крайней мере, в большинстве их, где Дарвин указывает на эту пользу в слабо развитых органах или чертах строения, он берет их не в этом зачаточном состоянии, в каком только они и могут и должны появляться сообразно с его теорией, а в состоянии совершенно готовом.
Например, говоря о происхождении летучих мышей, он сначала как бы отказывается объяснить его: «Если бы меня спросили, — говорит он, — какая возможность четвероногому насекомоядному превратиться в летучую мышь‚ — вопрос был бы гораздо затруднительнее, и я не мог бы дать на него ответа».11 Но, однако, тут же старается дать его в некоторых общих чертах. Для этого он обращается к семейству белок. Затруднителен также вопрос, как могла произойти летяга или летучая белка; но для объяснения возможности этого Дарвин указывает на встречающиеся зачаточные черты строения в некоторых белках, имеющие целью как бы несколько ослабить быстроту их падения и несколько поддержать их на воздухе, чем-то вроде слабого парашюта. Но ведь эти черты, заключающиеся в сплюснутии хвоста, в некотором расширении задней части тела и кожи их боков, — нисколько не препятствуют действию обеих пар их конечностей; если затем эта кожа расширяется в перепонку, соединяющую переднюю и заднюю конечности каждой стороны, то и это не мешает их действию как лап, приноровленных к лазанию по деревьям; а излишек питания, требуемый новым органом, с избытком вознаграждается предупреждением многих случаев падения, скорейшим перескакиванием с ветки на ветку, даже с дерева на дерево, и легчайшим спасением от преследования хищных животных. Эта же самая перепонка получает еще большее развитие у летучих лемуров — Galеopithecus, живущих на Зондских островах, у которых летательная перепонка окружает все тело, соединяет все конечности и хвост и пальцы передних лап. Но лапы все-таки остаются лазящими, иначе животное не могло бы подниматься на деревья, слетать с которых может, но не взлетать. И тут перепонка вреда ему не принесла, по крайней мере, некоторое неудобство, могущее от сего происходить, вознаграждается пользой. «И тоже, — продолжает Дарвин, — не могу я видеть непреодолимого затруднения в дальнейшем предположении, что соединенные перепонкой пальцы передних лап и предплечья могли значительно удлиниться естественным подбором; а это, во сколько оно касается органов летания, обратило бы их в летучих мышей. У летучих мышей, у которых летательная перепонка простирается от вершины плеча до хвоста, включая задние ноги, видим мы, может быть, следы снаряда‚ первоначально устроенного скорее для того, чтобы скользить по воздуху, чем чтобы летать».12 Если и согласиться с этой последней частью Дарвинова предположения, то удлинение пальцев и костей предплечья повело бы непременно к негодности лап для лазания, прежде чем увеличение летательной перепонки обратило бы ее в такое, по крайней мере, зачаточное крыло, которое позволяло бы летучему лемуру взлетать на вершины деревьев. И тогда к чему служил бы ему этот парашют, когда падать неоткуда, и этот зачаток крыла, не дающий еще возможности подняться на воздух, и которые в то же время мешали бы прочим родам движения и составляли бы лишние органы, требующие дополнительного питания?
В другом месте и по другому поводу, именно по вопросу: почему ни тюлени, ни летучие мыши, которые живут близь берегов океанических островов или на них, не обратились, однако в обыкновенных млекопитающих, которых там вообще нет? Дарвин дает о летучих мышах совершенно правильный ответ. «У летучих мышей могли бы, правда, подобно как у многих птиц, крылья значительно уменьшиться в размерах или и совершенно исчезнуть от неупотребления; но в таком случае было бы им необходимо приобрести способность быстро бегать по земле при помощи одних задних ног, чтобы соперничать с птицами и другими на земле живущими животными (скажем даже просто, чтобы существовать, хотя бы и не было соперничествующих животных); а к такой перемене летучая мышь весьма мало пригодна. Эти предположительные заметки были сделаны только для того, чтобы показать, что такой переход строения, при котором каждая ступень была бы благоприятна, — дело в высшей степени сложное и что ничего нет странного‚ что перехода не произошло в каком-либо частном случае».13 С этим я более чем согласен; полагаю, что дело еще гораздо сложнее, чем представлял его себе Дарвин, и что странно было бы то, если бы это когда-нибудь произошло. В самом деле, в чем тут главное затруднение? — вовсе не в том, что летучая мышь очень мало годна к тому, чтобы обратиться в хорошего бегуна при помощи одних задних ног, — такие ли превращения принимает теория подбора! Дело в том, что пока крылья летучих мышей годны для летания, всякое приспособление задних ног к беганию было бы бесполезно, ибо крылья лучше достигают всех целей, для которых летучим мышам может понадобиться передвижение, и всякое ослабление в способности летать было бы невыгодно. Когда крылья все-таки почему-либо стали негодными, то хотя изменение в строении задних ног и сделалось бы в высшей степени полезным, но не успело бы произойти прежде, чем погибла бы вся порода, так как ноги могли бы начать усовершенствоваться с пользой для животного не ранее ухудшения крыльев.
И это не частный случай, а весьма общий. Так‚ например‚ трудно себе представить дело, как могли бы произойти птицы путем естественного подбора. Не говоря о вышеупомянутой перемене в направлении рычагов и сочленений, вся организация птиц устроена для летания, для которого крылья — только необходимое орудие. Спинные позвонки срослись с крестцовыми в одну несочлененную кость, ребра иначе прикреплены и состоят из двух частей, соединяющихся подвижно под углом, они имеют боковые отростки, соединенные тяжем с соседним ребром. Кости имеют иное сложение, не заключают в себе костного мозга; легкие, отделяющимися от них воздушными мешками, распространены по всему телу, которое заполняют воздухом и входят даже, смотря по силе полета, во внутреннюю полость `большего или меньшего числа костей‚ и проч. Все эти и многие другие особенности строения очень полезны для летающего организма, но были бы совершенно бесполезны для лишенного этой способности, и потому они могут (если смотреть с Дарвиновой точки зрения) встречаться как остаток от прежнего у птицы, потерявшей способность летать, но не могут появиться в животном, предки которого никогда не летали, — иначе как подготовлением будущего, т.е. для пользы не самого существа, а совершенно другого, вовсе еще не существующего. Следовательно, прежде должна появиться способность летать, т.е. крылья, чем все эти изменения структуры. Но крыло может появиться только в таком виде и в таких размерах, как у новозеландского аптерикса, как зачаток, скрытый под кроющими перьями. Да и этого еще слишком много для вновь нарождающегося признака; а в этом зачаточном состоянии крыло, очевидно, бесполезно и, следовательно, подбираться не может. Еще менее может оно, хотя бы сколько-нибудь, содействовать уравновешению поглотительной способности скрещивания, неизбежно стремящегося возвратить всякое отклонение к нормальному типу.
Или способность к летанию должна была произойти сначала каким-нибудь окольным путем, т.е. не ступенями той организации, которые доставляют эту способность птицам. Мы действительно имеем такой окольный путь в летучих мышах, пожалуй‚ в птеродактилях и даже, как зачаток, в летучих рыбах. Но, как мы сейчас видели, и у млекопитающих, приближающихся в отношении полета к летучим мышам, подбор далее парашюта ничего произвести не может без вредных для других способов передвижения изменений в длине пальцев и костей предплечья, то есть для способов, которыми, однако же, животное должно еще долго довольствоваться и притом с выгодой перед его основной, не измененной прародительской формой, прежде чем особенности лап или рук достаточно разовьются для полета. Но, допустив даже, что и это как-либо случится, не трудно усмотреть, что крыло летучей мыши не только не может считаться подготовлением к крылу птиц, но что превращение его в это последнее представляет еще `большие затруднения, чем превращение более нормальной передней конечности многих других млекопитающих. То же самое относится и к крылу птеродактиля и еще более к плавнику летучих рыб. Следовательно, и этот окольный путь к цели не приведет, так что смело можно утверждать, что если бы даже мы и имели перед глазами действительные переходные ступени от плавающих, ходящих или лазящих животных к летающим, мы могли бы в них видеть только: или ступени вырождений (абортаций), как в выше приведенных Дарвиновых примерах различных птиц с негодными для летания крыльями, или ступени систематического идеального, а никак не генетического сродства, через которые проходила бы‚ как нить, с одной стороны все более и более развивающаяся приноровленность к воздушному образу жизни, а с другой все `большая и `большая степень полезности каждой ступени, в сравнении с предшествующей, в каком-нибудь направлении. К этому предмету, составляющему, по моему мнению, одну из коренных ошибок Дарвиновой аргументации, я должен буду еще возвратиться по случаю одного из возражений Миварта, к разбору которых теперь приступим.
5. Спор между Дарвином и Мивартом (стр.31)
Здесь я должен попросить читателя не поскучать тем, что я должен буду иногда входить в подробности самые мелочные, потому что, дабы получить верные выводы, необходимо представить себе условия борьбы во всей их частности и подробности, так как ведь Дарвин в одном месте замечает, что один лишний глоток пищи решает вопрос о жизни и смерти.
Первое возражение Миварта относится к жирафе. Изложим, как представлено это дело Дарвином. «Своим высоким ростом, очень удлиненными шеей, передними ногами и языком жираф всем строением своим превосходно приноровлен к тому, чтобы пастись на счет листьев высоких древесных ветвей. Она, таким образом, может добывать корм, недоступный для других копытных животных, обитающих в той же стране, и это должно, может быть, дать ей преимущество во время засух… Человек изменил некоторых домашних животных без того, чтобы ему необходимо было иметь в виду специальные черты строения, простым сохранением и размножением быстрейших особей у скаковых лошадей и борзых собак или у бойцовых петухов тех, которые оставались победителями. Так и в природе: при нарождении жирафы те особи, которые могли срывать листья с более высоких ветвей и могли во время засух доставать даже только на один или на два дюйма выше других, часто должны были сохраняться, потому что они пробегали по всей стране, отыскивая корм». Далее, указывая на то, что небольшие отличия в росте и размере различных частей тела часто случаются у всех животных и, в большинстве случаев, не предоставляют им этим никакой выгоды, он заключает: «Но иначе было это с нарождающейся жирафой, если принять в расчет ее вероятный образ жизни, потому что те особи, у которых какая-нибудь часть или некоторые части их тела были более удлинены, чем обыкновенно — вообще переживали бы других».14
На это Миварт делает два возражения: «Увеличенный размер тела потребует и увеличения количества корма, и весьма сомнительно, чтобы выгода большого роста не перевешивалась проистекающей из сего невыгодой во времена недостатка корма». И еще: «Если естественный подбор столь могуществен, а способность питаться насчет листьев высоких ветвей доставляет столь значительную выгоду, то почему и другие копытные животные, кроме жирафы и в слабейшей степени верблюда и ламы, не приобрели длинной шеи и высокого роста»?15
Второе возражение действительно не имеет никакой силы, и Дарвин опровергает его вполне удовлетворительно. Относительно Африки, говорит он, где жираф действительно жил и живет, выгода от некоторого увеличения роста могла иметь место только для самых высоких животных, потому что для животных меньшего роста не было бы никакой выгоды в некотором увеличении его, так как это дало бы им возможность срывать листья с той части дерев, с которой они могли бы быть уже сорваны более высокими видами. Относительно же других стран, например южной Америки — можно бы сказать, что этого не произошло просто оттого, что там не появлялось изменений в должном смысле, или оттого, что там, где жирафа могла бы жить (в льяносах, пампасах), вовсе нет деревьев, а где есть деревья — растительная жизнь так роскошна, что в более высоком пастбище нет надобности, или, наконец, оттого, что, если и происходили изменения в должном наполнении и в пригодной для сего стране, то возникало какое-нибудь постороннее явление, уничтожавшее зачатки новых форм этого рода. Одним словом, прибавлю я, там, где все дело зависит от совпадения случайностей, должно удивляться не тому, что этого совпадения не случалось чаще, а тому, как могло оно и раз случиться.
Но первое возражение Миварта, если его как следует развить, сохраняет всю свою силу. Дело не в том, чтобы показать непременно, что какая-либо форма не могла произойти вследствие одной причины (малой полезности зачинающихся отклонении); вполне достаточно, если мы покажем, что оно не могло произойти вследствие совокупности различных причин, если только эта совокупность не случайная, могущая встретиться и не встретиться, а постоянная и неизбежная. Принимая это в расчет, мы можем представить следующие четыре более или менее сильные возражения, которые, если не каждое в отдельности, то в своей совокупности, надеюсь, покажут, что происхождение жирафы указанным Дарвином путем совершенно невозможно и немыслимо.
1) Благоприятно измененные жирафы должны быть при самом начале их происхождения малочисленны, иначе это не будут уже индивидуальные изменения, а последствия определенной постоянно действующей причины, не нуждающиеся для своего сохранения в дальнейшем развитии подбором. Следовательно, прародительская форма по ее значительно большей численности имеет несравненно более шансов попасть в такие местности, где есть еще корм, все равно на высоких ли деревьях или на земле, именно потому, что при засухе такая местность составляет исключение. Это столь же верно, как то, что имеющий значительно большее число лотерейных билетов имеет больше шансов выиграть, чем имеющий один или очень мало билетов. То есть из `большего числа неизмененных прародительских жираф некоторые стада имеют шансы попасть в исключительно благоприятную местность, чего малочисленные измененные не имеют, ибо местности эти очень редки. Поэтому, несмотря на некоторое преимущество, немного усовершенствованных жираф — неусовершенствованных все-таки останется больше в живых, и если мы припомним, `что выше было сказано о влиянии малочисленности, все вероятия на той стороне, что даже числовое отношение благоприятно измененных жираф к обыкновенным после засухи сделается меньше, чем было до засухи.
2) В противоположность тому, что было сказано в моем гипотетическом примере гипериеядных лошадей, — здесь моментом борьбы может быть только период засухи. Это потому, что в примере лошадей причиной гибели‚ главным образом‚ принимался недостаток в воде, который одинаково должен был действовать на измененных и на неизмененных лошадей в смысле отвердения внутренних оболочек их рта; относительно же жираф это значения не имеет. Из этого следует: а) если принять в расчет недостаток воды от засухи, то обе разновидности жирафы должны одинаково страдать от жажды, и малочисленные, как я выше доказал, должны скорее погибнуть, чем многочисленные, хотя последних абсолютно и больше погибнет, и б) если не принимать в расчет гибель от жажды, то, дабы благоприятное изменение доставило преимущество улучшенным жирафам, необходимо, чтобы они достигли полного своего роста как раз ко времени засухи, так как в другое время не будет борьбы в доставлении корма, а признаки‚ имеющие подбираться, за отсутствием борьбы делаются колеблющимися, а главное, скрещивание поглощает их. Все же молодые жирафы усовершенствованной породы будут находиться в менее выгодном положении, чем взрослые неулучшенные, и если ко времени засухи есть налицо только молодые жирафы, то они все и погибнут, также как и все молодые жирафы неусовершенствованные, а останется в живых лишь некоторое число взрослых неусовершенствованных. Что же касается до тенденции изменчивости в том же направлении, передаваемой усовершенствованными жирафами всей массе прочих жираф, то она нейтрализуется скрещиванием с жирафами, измененными в противоположную сторону, что также может быть выгодно в других отношениях, да и этого не нужно, ибо вне засухи борьбы нет.
3) Борьба по добыванию корма с высоких ветвей будет происходить не только между жирафами, но еще, по крайней мере, со слонами, живущими в той же стране, — борьба, в которой слоны всегда оставались бы победителями, ибо вышина их тела с вытянутым хоботом все-таки выше самой большой жирафы, и в этой борьбе со слонами небольшое увеличение роста не доставит измененным жирафам ровно никакого преимущества над их товарищами. Но закон численности опять вступает тут в свою силу, так что, хотя число погибших обыкновенных жираф именно вследствие борьбы со слонами (т.е. умерших с голоду оттого, что листья тех дерев, на которых они добывали свою пищу, были уже предварительно оборваны слонами) и будет абсолютно больше, чем число погибших улучшенных жираф; но пропорция оставшихся в живых из этих последних станет меньше, чем была прежде. Это возражение впрочем, теряет свою силу, если принять, что жирафы появились прежде слонов, или, по крайней мере, вырабатывались одновременно с ними из разных источников и разными путями.
4) Четвертое и главное возражение заключается в том, что условия‚ указанные Дарвином, или которые, по крайней мере, должно подразумевать в его гипотетическом построении той среды, которая необходима для образования жираф, — совершенно невозможны; ибо они предполагают такое стечение обстоятельств, которое равнялось бы искусственно устроенному с целью подбора. В самом деле, ведь необходимо, чтобы корм жираф заключался единственно в листьях ветвей, высоко растущих на деревьях, или потому, что жирафа была бы так устроена, что вовсе не могла бы питаться травой, растущей на земле, или листьями кустарников и низких деревьев; или потому, что в предполагаемую засуху вся эта трава и все эти листья пропали или были ужо объедены. Но первого, как мы очень хорошо знаем — нет; жирафа может питаться, как и другие животные, на степях и лугах, и на этот предмет зоологи обратили даже особенное внимание, так как им казалось, что для жирафы это должно быть затруднительно. Если же бы случилось второе, то все травоядные животные, меньшие ростом, должны бы были погибнуть на всем том пространстве, где живут жирафы. Но этого‚ конечно‚ никто не предположит. И так некоторое количество корма, хотя и уменьшенного против обыкновенного, должно было оставаться и на земле, и на кустах, и на низких деревьях, и во время предполагаемой засухи, хотя бы в виде высохшего сена или сухих листьев. В добывании этого корма измененные жирафы не имели бы никакого преимущества сравнительно с обыкновенными, и вот тут-то возражение Миварта получает свою настоящую силу. Увеличение роста было бы тут невыгодой, потому что для одинаковой меры питания организма, — `больший должен добывать больше пищи. Дарвин возражает, что `больший рост не может считаться невыгодным условием, ибо Африка, как показывают факты, изобилует крупными животными разных вдов; и почему же, говорит он, сомневаться, во сколько дело касается роста, что прежде и промежуточные формы (ведущие к жирафе) могли там существовать, хотя бы страна и была, как и теперь, подвержена сильным засухам? Но, насколько видно из цитаты Дарвина, Миварт вовсе и не говорит, чтобы большой рост был вообще невыгодным условием, — он говорит только, что при переходе высокой уже формы травоядного копытного животного в еще более высокую, получаемая через это выгода, от расширения пастбища сверху вниз, уравновешивается увеличением количества потребного корма — и это, несомненно, потому что дело представляется в следующем виде. По отношению к корму, растущему на земле, на кустарниках и на низких деревьях, обыкновенные жирафы находятся в более выгодном положении, чем более высокие, потому что требуют менее корма для доставления своему телу одинаковой степени питания, добывание же его для обеих форм одинаково возможно; но для последних это вознаграждается тем, что они сверх этих пастбищ, разделяемых ими с другими, имеют еще в своем исключительном распоряжении некоторую очень узкую полосу, или слой листьев на деревьях, в один или в два дюйма толщиной — для других недоступный, — но только вознаграждается, а ни как не более, да и это еще сомнительно. Полное, решительное преимущество получили бы они только тогда, если бы этот одно- или двухдюймовый слой был единственным запасом пищи в целой стране, чего, как мы видели, предположить невозможно.
Но могут мне еще возразить: причем же тут‚ собственно‚ бесполезность признаков, при их возникновении, при той слабой степени, в которой они должны возникать, по теории, требующей не только неопределенной, но и постепенной изменчивости, прогрессирующей маленькими шагами? А вот причем. Если бы жирафы разом возвысились шеей, передними ногами и языком на 5, на 6, на 7 футов, т.е. одним скачком достигли бы своей теперешней жирафной природы, превращением из какой-либо предшествовавшей им крупной копытной породы, то дело совершенно бы изменилось. Число таким быстрым путем изменившихся животных было бы также не велико, как и в Дарвиновом предположении, но излишек потребного для них (по причине увеличившегося роста) корма доставлялся бы, в избытке, слоем пастбища из древесных листьев в несколько футов или даже в сажень толщиной, а это вовсе не уравновешивалось бы таким же увеличением роста животных. Лишние листья на ветвях, растущих на один или на два дюйма выше на деревьях, могут встретиться только изредка, только на очень немногих деревьях, а лишние листья на протяжении 5, 6 и 7 футов вверх по стволу встречаются непременно почти на каждом дереве, ибо ветки сидят не через каждый дюйм и не через каждые два дюйма, а значительно реже. Таким образом, с одной стороны, излишек массы тела, веса жираф, получился бы через умножение увеличения массы каждой отдельной жирафы на число всех измененных жираф, причем только первый множитель возрос бы; с другой же стороны‚ увеличение массы корма получилось бы через умножение количества листьев на каждом или почти каждом отдельном дереве на число всех деревьев, причем возросли бы оба множителя. Первый возрос бы, пожалуй, пропорционально увеличению массы тела каждой отдельной жирафы в обоих предположениях; но второй возрос бы в огромной пропорции, ибо вместо немногих деревьев, у коих лишние листья попались бы как раз на ветвях, выросших на одном или на двух дюймам, — сюда сошли бы уже все деревья без исключения, ибо ветви отделяются от стволов ближе, чем в расстоянии 7, 6 и даже 5 футов одна от другой. Следовательно, в таком случае польза для жираф, сравнительно с прародительской их формой, была бы очевидна, но только в этом случае, т.е. при скачке, а никак не при постепенной изменчивости. Может быть‚ здесь не лишним будет оговориться, что приводя это рассуждение, я собственно не имел в виду защищать трансмутацию видов скачками, а хотел только показать на этом примере, что мнение Миварта (а также Бэра, Келликера16 и многих других) о бесполезности начинающихся признаков, хотя бы и очень полезных при их полном развитии, совершенно справедливо.
Другой весьма интересный пример представляют камбалы. Рыбы эти мало известны в России и потому, чтобы дальнейшее изложение было общепонятно, надо сказать несколько слов об их устройстве, особенности которого представляют единственный случай несимметричного строения позвоночных животных. Камбалы составляют особое семейство рыб, в котором зоологи отличают 7 родов и несколько десятков, а может и с сотню видов. Все они чрезвычайно плоски‚ и очертание их представляет форму овала‚ более или менее расширенного, или ромба, так что иногда продольный диаметр равняется поперечному или даже несколько короче его. Но их сплюснутость особого рода, именно: они сплюснуты не в направлении спины и брюха, как у скатов, а с боков. Сплюснутость эта так велика, что они уже не могут плавать спиной вверх, а переваливаются на один бок, а отсюда и их систематическое название — Pleuronectes, что значит плавающий на боку. Тот бок, который обращен кверху, называемый в просторечии спиной, бывает резко окрашен в бурый или серый цвет, а иногда и красиво испещрен желтыми, синими точками и правильными темными полосами; бок же, обращенный книзу‚ остается беловатым, как бы выцветшим. У одних видов верхний окрашенный бок бывает правым, `что чаще встречается, иногда же левым. Это последнее обыкновенно встречается в роде Rhombus — знаменитом в гастрономии тюрбо; но иногда в том же виде, как у обыкновенной камбалы (Platessa flessus)‚ тот и другой случай одинаково часты. Края этого плоского тела, т.е. середина настоящей спины и настоящего брюха, окаймлены не парными (спинным и заднепроходным) плавниками от головы до хвостового плавника, с которым иногда сливаются. В связи с этим, тело этих рыб не симметрично, `что главнейшим образом выражается в том, что оба глаза всегда лежат на стороне, обращенной кверху, как обыкновенно говорят на спине. Но этот недостаток симметрии распространяется и на другие части: так рот у большей части родов более сдвинут на нижнюю сторону, и часто только одна эта сторона и снабжена зубами или, по крайней мере, число зубов в этой половине больше. Это, конечно, производит неправильность во всех костях головы. Также несимметричны и парные плавники, особенно грудные (соответствующие передним конечностям других позвоночных): нижний почти всегда меньше, иногда же совершенно пропадает (род Monochirus), причем верхний (здесь правый) чрезвычайно уменьшается; иногда же симметрия в этом отношении восстановляется тем, что пропадают оба плавника (род Achirus). Даже чешуя обеих половин бывает не одинакова‚ и заднепроходное отверстие, которое нормально должно бы находиться на брюшном ребре или крае тела, переходит совсем на нижнюю сторону тела. По такому устройству своего тела рыбы эти не могут плавать вертикально, в особенности потому, что у них нет плавательного пузыря, который, находясь у всех рыб, снабженных им, ближе к спине, содействует устойчивому положению других плоских рыб в воде, препятствуя положением центра тяжести перекидыванию на бок.
По теории естественного подбора‚ этот недостаток симметрии должен был произойти по пользе, предоставляемой им камбалам. «Очевидно, — говорит Дарвин, — что если бы нижний глаз не перешел, таким образом, на верхнюю сторону, рыбы не могли бы им пользоваться, лежа в своем обычном положении на одном из своих боков. Нижний глаз был бы также подвержен стиранию о песчаное дно. Что камбалы превосходно приспособлены их плоским и несимметричным строением к их образу жизни, явствует из того, что многие виды, как: морские языки (Solea, Solex) и простые камбалы (Platessa flessus, flets, flounders) чрезвычайно обыкновенны. Главная выгода‚ таким образом приобретаемая, состоит, по-видимому, в охранении от врагов и в удобстве отыскивания корма на дне».
Мгновенное самопроизвольное превращение в положении глаз представляется Миварту совершенно немыслимым, а «ежели переход был постепенным, то каким образом такой переход одного глаза на малую долю всего пути его до другого бока головы» (как для неделимого, так и целого ряда поколений), «могло принести пользу какому-либо индивидууму»? «Кажется даже, что такое начинающееся превращение скорее должно было быть вредным». Дарвин на это отвечает: «Очень молодые камбалы, когда они еще совершенно симметричны, с глазами на противоположных сторонах головы, не могут долго сохранять вертикальное положение (т.е. вверх спинным плавником) по чрезвычайной высоте их тела, малой поверхности их боковых плавников и отсутствию плавательного пузыря. Поэтому‚ скоро уставая, они падают на дно одной стороной. Находясь, таким образом, в покое‚ они станут таращить (twist) нижний глаз кверху, чтобы смотреть вверх, и делают это с такой силой, что глаз крепко прижимается к верхней части орбиты. Часть лба между глазами, как это ясно можно было видеть, вследствие этого временно суживалась. В одном случае Мальм видел, как молодая рыбка поднимала и опускала нижний глаз на угол около семидесяти градусов».17
Но здесь является вопрос: эта способность косить глаз до того, что он, давя на кости головы и заставляя их уступать, искривляться, — переходить с нижней стороны на верхнюю, должно ли считать индивидуальной принадлежностью каждой отдельной камбалы, так сказать‚ начинающей свой труд и доводящей его до конца, без всякой помощи наследственного предрасположения? В этом случае, если бы молодой камбале пришлось совершать этот морфологический подвиг в первый раз в ряду камбаловых поколений, — она довела бы его до такого же совершенства, до которого доводят его и наши теперешние камбалы, в каком-нибудь сто тысячном или скорее многомиллионном поколении от того прародителя, который в первый раз стал косить глаза по причине нужды, в которую впал, перевалившись на одну сторону. Или же это способность, наследственно накопленная? В первом случае все это дело до занимающего нас предмета вовсе бы не касалось. Ведь вопрос не в том, чтобы объяснить специальную черту организации камбал. Камбала тут, как и наша сирень, алгебраическое а или b. Вопрос в том: возможно ли эту и тому подобные особенности объяснить подбором, т.е. медленным накоплением полезных видоизменений, случающихся в особях в длинном ряду поколений, идущих все в том же направлении. Если же каждый отдельный индивидуум может произвести в себе это изменение, то какой же тут подбор? При этом остается только спросить: может ли, и во всех ли случаях, всякое органическое существо так изменять свое строение, как изменяют его камбалы постоянным упражнением, хотя бы и в меньших размерах? Если может, то мы получим вместо Дарвинова учения — старое учение Ламарка, который именно это и утверждал.18 Если же нет, то это будет специальность в развитии камбал, род свойственной им частной метаморфозы‚ и в таком случае составит исключительную аномалию, которая очень любопытна сама по себе, но к нашему общему вопросу объяснения происхождения видов и целесообразности в природе имеет очень мало отношения. Но если эта способность перевертывать глаз и искривлять часть головы приобретена лишь в ряду поколений и постепенно усиливалась накоплением, так что способность отдельной индивидуальной камбалы (как при эмбриологическом развитии) есть лишь суммированный результат приобретений, сделанных бесчисленными рядами поколений, то сомнение Миварта сохраняет всю свою силу. Именно, что быстрое перемещение глаз трудно представимо, а постепенное и медленное не имело бы никакой пользы для камбал.
Но мы на этом не остановимся и проведем наши сомнения далее, хотя при этом и выйдем несколько из рамки занимающего нас теперь вопроса о бесполезности собственно начинающихся, хотя бы, при дальнейшем развитии, и безусловно полезных признаков.
Прежде всего, нам представляется вопрос: к какому из двух способов понимания процесса искривления частей головы у камбал склоняется Дарвин? Из дальнейших рассуждений его видно, что он склоняется на сторону Ламаркова объяснения, т.е. на то, что главную роль играл тут не подбор в ряду поколений, при котором те особи, которые изменялись в благоприятном смысле‚ переживали бы не изменившихся, — а постоянное употребление или неупотребление органов, хотя и не в одном поколении, а в целом ряду их действовавшее все в том же направлении: «мы, таким образом, видим, — говорит он, — что первые шаги перехода (глаза) с одной на другую сторону головы…. могут быть приписаны привычке смотреть вверх обоими глазами — без сомнения благоприятной и особи‚ и виду». Такому же объяснению других несимметричностей в теле камбал, как-то: искривленного рта, уменьшенного размера нижних парных плавников, отдает он предпочтение перед подбором, хотя цитированный им ихтиолог Ярелл думает, что «уменьшение размеров плавников было благоприятно этим рыбам, так как для их действия гораздо меньше пространства, чем для `больших верхних плавников».19
Но, по моему мнению, такому взгляду препятствуют следующие соображения: 1) Глаз, переходящий с нижней стороны на верхнюю, может быть побуждаем к этому старанием рыб косить его только до тех пор, пока он перейдет на желаемую сторону, но не далее; а между тем можно видеть у многих камбал, что глаза перешли на верхнюю сторону гораздо дальше, чем бы то было нужно, и, следовательно, дальше, чем могло к этому побудить кошение глаза, производимое рыбой. 2) Тот же Мальм прибавляет, что взрослый богмар (Trachypterus arcticus), принадлежащий к семейству лентовидных рыб, а не камбал, но еще гораздо более их сплющенный и также покоящийся на дне на левой стороне своего тела, имеет обе стороны головы немного различные».20 Но это различие должно быть очень невелико, потому что Валансьен, подробно описывающий этих рыб, ничего об этом не упоминает, а Нильсон указывает самое незначительное различие. Но для богмара очевидно существовало тоже побуждение косить кверху глаза, как и для камбал, даже еще большее, потому что глаза у этой рыбы, достигающей от 6 до 10 футов длины, огромные, равняющиеся в диаметре третьей части длины головы. Вертикальный диаметр (при его положении собственно горизонтальный) орбиты имеет 3 дюйма, а зрачка 1 дюйм 4 линии‚ горизонтальный же орбиты 2 дюйма, а зрачка 1 дюйм 4 линии; а между тем орбита правого или верхнего глаза только на 3 линии в вертикальном диаметре короче нижнего. Из других отличий видим также, что в правой нижней челюсти только 4 зуба, а в левой 5.21 Спрашивается, почему же из двух групп рыб, находящихся по их жизненным условиям в совершенно тождественных положениях — одни до того косили глаза кверху, что заставили их тем перейти с нижней на верхнюю сторону, а другие ничего подобного не достигли, а если и стремились достигнуть, то им это удалось лишь в едва заметной степени. С точки зрения употребления и привычки — это совершенно необъяснимо, с точки же зрения подбора как это, так и все что угодно понятно: стоит только сказать, что `что же делать, изменчивость — процесс капризный, закона ему не писано (или если писан, то ни Дарвину, ни нам неизвестен). Он может случиться и повторяться в благоприятном направлении, но может и не случиться‚ и тогда подбору ничего не сделать, за неимением к чему прицепиться. И так богмар не подтверждает‚ а напротив того‚ опровергает взгляд Дарвина и теснит его в сторону подбора, а при подборе начинающиеся степени асимметрии очевидно бесполезны.
У камбал искривлен не только нижний глаз, но и рот, только в обратном уже направлении. Рот, который должен бы разделяться брюшным ребром на две ровные половины, — большую долю свою имеет на нижней стороне головы, и в этой части и число зубов больше и челюсти крепче. Так как выгода сплюснутости камбал заключается в том, чтобы им было удобнее питаться на дне моря, то такое изогнутие рта еще гораздо важнее для них, чем изогнутие глаз в противную сторону, и постоянное стремление к приведению рта в такое положение и преимущественное упражнение нижней половины его должны бы произвести и результаты сильнейшие, чем для глаз. Но этого-то именно и нет. Между тем как во всем семействе камбал глаза перешли на верхнюю сторону, рот остается симметричным у большего рода тюрбо (Rhombus), который имел те же причины кривить его книзу, как и прочие камбалы. Если и это вместо привычки и упражнения приписать подбору, то в пользу этого последнего будем, по крайней мере, иметь все ту же причину, или хотя бы только ту же отговорку‚ что — `что же делать, если у тюрбо не случилось тех благоприятных изменений, которые повели к изогнутию рта у обыкновенных камбал и у морских языков (Solea).
Но асимметрия постигла у камбал не только части головы, но и парные плавники. Нижний грудной плавник обыкновенно менее развит, чем верхний. Этого нельзя уже объяснить ни `большим упражнением, как хотел бы Дарвин, ни пользой и подбором, как думает Ярелл. Когда камбала лежит в спокойном состоянии на одной из сторон своего тела, то нижний грудной плавник ей никакой помехи оказывать не может, потому что плотно прикладывается к телу, точно также как и верхний. Но как же при плавании? Для этого посмотрим, как камбала плавает. Нильсон приводит наблюдения рыбаков над богмаром и говорит: «Он плавает очень дурно и никак не быстр в своих движениях. Он плавает подобно камбалам так, что приподнимает одну оконечность косо вверх и таким образом волнообразно изгибается медленно вперед… Когда рыба эта спокойно находится в воде, лежит она всегда на левой стороне плотно на дне. Во всем этом похожа она на камбал, и от этого и получила свое норвежское имя — Solve Qveite»22 (серебряная камбала). Но при таком способе волнообразного движения — места довольно, чтобы, вообще очень небольшой, их грудной плавник мог свободно двигаться и содействовать плаванию. Но если какие плавники бесполезны камбалам, то это‚ конечно‚ спинной и заднепроходный. У рыб, плавающих в нормальном вертикальном положении, эти плавники не служат к их поступательному движению вперед, — это дело преимущественно хвостового плавника и всего хвоста при некоторой помощи парных плавников; верхний же и нижний непарные соответствуют как бы килю наших судов, который у рыб, как плавающих между двумя водами‚ может быть не только внизу, но и вверху. Выпрямляясь, они помогают рыбе сохранять свое вертикальное положение и принятое ими направление. Но у рыб, лежащих на боку, какая может быть их роль? — увеличивать и без того излишнюю плоскость их тела! а между тем эти-то плавники развиты у камбал (также как‚ впрочем, и у лентовидных рыб) в чрезвычайной степени и окаймляют почти или даже и вполне все их тело, начиная от передней части головы.
Из этого мы видим, что отказываясь, по крайней мере, в значительной степени, от содействия подбора для объяснения странной асимметрии камбал по затруднительности применить даже и это столь гибкое начало к данному случаю, — Дарвин впадает в другого рода затруднение и противоречие с фактами действительности.
Но справедливо ли, по крайней мере, то, что несимметрическое положение глаз доставляет камбалам какую-нибудь действительную пользу, которая ведь необходима, как для деятельности подбора, так и для того, чтобы орган упражняли или не упражняли, употребляя одним способом в одном случае, или другим в другом? Это кажется мне также весьма сомнительным. Может быть, двигаться вблизи дна действительно выгодно для камбалы, потому что дно составляет для нее источник питания и вместе доставляет ей убежище тем, что она становится мало отличимой от его поверхности. Чтобы пользоваться этим вполне, камбале нужно бы иметь один глаз на верху, чтобы следить за угрожающей ей опасностью, за приближающимся врагом, а чтобы отыскивать пищу, которая находится преимущественно на дне, ей, очевидно, было бы полезно иметь другой глаз обращенным в эту сторону. Когда рыба лежит спокойно — сыта, важно для нее только первое употребление глаз, а присутствие наверху одного глаза или двух почти одинаково удовлетворяет этой цели. Но когда рыба движется, отыскивая себе пищу, отсутствие глаз на той именно стороне, где эта пища находится, и куда у большей части видов скривляется и рот, — в высшей степени невыгодно. Камбала питается не слишком быстро двигающимися раками, червями, моллюсками и мелкими рыбами, живущими на дне. Чтобы находить их, надо смотреть не вверх, а вниз, куда свет достигает в достаточной для сего степени, так как камбалы живут в мелкой воде. То обстоятельство, что они избавляют свой нижний глаз от трения об песчаное дно, не представляет действительной выгоды, так, по крайней мере, должны мы заключить из того, что многие рыбы, имеющие глаза как обыкновенно наверху, зарываются в песок дна, и, следовательно, глаза их подвергаются и трению и засорению, и, однако же, никакого вреда им от этого не происходит. Таковы, например‚ песчанки Ammodites lancea Cuv. и A. Tobianus L., которых и в Норвегии и у нас на Мурманском берегу ловят, как наживку для трески, неводами, нижняя подбора которых, возмущая песок в бухтах, заставляет их выходить из песка и попадать в мелкую сеть невода.
Если теперь, принимая все это в соображение, мы будем стараться объяснить себе все строение камбал из принципа полезности, который ведь одинаково, хотя и различным образом обусловливает как подбор, так и употребление и неупотребление органов, то легко убедимся в его несостоятельности. Припомним с намерением приведенные и подчеркнутые мной слова Мальма, описывающего, как молодые камбалы, становясь все более и более плоскими, не могут долго сохранять вертикального положения, но скоро устают и падают на дно одной стороной. Ведь это наблюдение Мальма убийственно для теории в данном случае. В самом деле, то, что тут происходит онтогенетически,23 по мере возрастания молодых камбал, то самое ведь и по принципам теории, да в этом случае и по здравому смыслу, должно было происходить и в филогенетическом отношении для всех взрослых особей новой разновидности или нового вида, ставшего родоначальником будущего, имевшего от него произойти семейства разнотелых (hetorosoma) или камбаловидных (pleuronectidae) рыб. Сплюснутое с боков тело, хотя и не обще всем рыбам, но, однако свойственно большинству их и составляет‚ без сомнения, весьма выгодный характер для плавания, пока не превосходит известной меры. В одном из таких видов, приблизившемся уже к границе этой выгодности и притом не имевшем ни плавательного пузыря, ни больших парных плавников, которые дозволяли бы этой сплюснутости еще увеличиться без вреда для устойчивости тела при плавании, — произошло, вследствие индивидуальной изменчивости, несколько особей со сплющением тела, превзошедшем эту полезную степень ее, но, по принципам теории, еще в очень слабой степени. Они, плавая, уставали (подобно тому, `что видел Мальм) и перекидывались на сторону, и‚ конечно‚ старались придать своему телу снова вертикальное положение. Из этой породы через тысячу или более поколений выродились особи еще более сплющенные, которые то и дело переваливались на бок и с великим усилием старались приподняться, пока, наконец, они, или еще более выродившиеся их потомки, после продолжительной борьбы между стоянием (если позволено так выразиться для плавающего организма) спиной вверх и лежанием спиной влево или вправо, утомившись напрасными стараниями, предпочли упражняться, в молодом возрасте, в кошении нижнего глаза кверху; впрочем, как мы видели, тоже вопреки своей настоящей выгоде. Спрашивается, каким же образом эти, все более и более на бок переваливающиеся поколения одержали победу над своими, неизмененными таким образом и продолжавшими вертикально плавать, родоначальниками и не только одержали победу, то есть превзошли их численностью, но даже стерли их с лица земли или, точнее, вытеснили из лона вод? По всем соображениям беспристрастного и свободного от теоретических предубеждений мышления, должно бы случиться как раз наоборот: такие выродки, как вредные уродства, и притом малочисленные, должны бы очень скоро исчезнуть, и камбалам никогда бы не переступить этого порога своего выделения из нормальной формы, никогда бы не обогатить наших зоологических систем единственным примером несимметрических позвоночных животных.
Если бы были даже и очень велики выгоды, приобретенные камбалами после того, как с течением долгого времени (сотен тысячелетий, по крайней мере), они уже окончательно легли на бок, примирившись со своей участью (за исключением лишь времени очень раннего возраста, когда они еще бунтуются и возмущаются против неумолимого, их же предками, будто бы, себе в пользу выработанного закона), — и принялись косить кверху глаз: — я все-таки не мог бы понять, каким образом их отдаленнейшие, начинающие принимать камбаловидный характер, предки могли одержать победу? Но и теперь, когда эта рыба вполне охарактеризовалась, постоянно может плавать на боку, скосив глаза совершенно кверху и отчасти рот книзу‚ — я все-таки не понимаю, в чем же их выгода, — и по истине ничего не могу им пожелать лучшего, как чтобы у них стали появляться индивидуальные отклонения в обратную сторону, и, как возможно скорее, повели бы их к принятию нормального рыбьего образа.
Составим, в самом деле, баланс камбальих выгод и невыгод:
Выгоды: 1) Прилегая плотно ко дну, камбалы скрываются от врагов, в чем им помогает бурый и сероватый цвет верхней половины тела.
2) Они могут находить себе изобильную пищу в многочисленных животных, обитающих на дне морском. Эти две выгоды перечисляет Дарвин; буду великодушен, прибавлю еще третью.
3) Они могут спокойно пребывать в лени и бездеятельности, в буквальном смысле слова — лежа на боку.
Невыгоды: 1) Лежание у дна — защиты действительной, т.е. большей, чем другим рыбам, не представляет, потому что: а) другие рыбы также точно могут ложиться на дно, если захотят; б) плоскость или сплющенность камбал тоже не представляет особого преимущества, чтобы лучше скрыться от глаз врагов, потому что дно моря ведь не ровное, на нем много всяких низменностей и возвышенностей, камней и т.п., особенно вблизи берегов, на небольшой глубине, где преимущественно камбалы и живут, — следовательно, если камбалы могут быть приняты за самое дно, то другие рыбы‚ подобно им легши на дно, прятались бы столь же легко за камни и разные бугорки, усеивающие его; в) цвет камбал другое дело: он может их охранять, но не имеет никакой связи с их сплющенностью; многие другие рыбы также имеют подобный же цвет, а многие камбалы испещрены яркими цветами и резко обозначенными полосами. К первым принадлежит Rhombus Argus с великолепного цвета синими пятнами и Rh. punctatus с большими черными и мелкими красными пятнами; ко вторым Solea Zebra и Plagusia bilineata с двадцатью (приблизительно) резкими красивыми, то почти параллельными, то сходящимися темно-коричневыми полосами по светлому фону. г) они потеряли по причине своей сплюснутости быстроту движений, которая вообще лучше бы охраняла их, чем прятанье. Если камбалы, внезапно потревоженные, и могут быстро броситься в сторону от опасности, то такая быстрота все-таки для них необычна, доказательством сему может служить, что даже палтус (Нypoglossus maximus), который сам — настоящая камбала, только огромных размеров, и потому могущая поедать больших рыб, подкарауливая их, лежа на дне, преимущественно схватывает маленьких ростом камбал же других видов, которые и от врага, подобного им своей медленностью, спасаться не могут.
а) Добывать пищу со дна морского может столь же хорошо и `большая часть других рыб, `что доказывается тем, что очень многие из них питаются червями, моллюсками, раками, большинство которых ведь не плавающие, а ползающие по дну, или зарывающиеся в песок или ил животные. Но прочие рыбы могут сверх сего пользоваться и плавающей добычей, да и самую на дне живущую захватывают лучше, чем камбалы, по причине более быстрого и ловкого плавания и вообще движения. б) Камбалы должны были лишиться глаза, при помощи коего могли бы отыскивать, конечно, гораздо лучше свой корм, чем при глазах‚ напрасно смотрящих вверх, где уже камбалам ничего не добыть.
Покой, которым камбалы могут пользоваться, лежа на боку на дне моря, столь же возможен и для прочих рыб, ибо при их относительном весе поддерживание тела в воде не представляет никакого труда на любой глубине, — не так как, например, для птиц, которые должны отдыхать от летания, и которым, следовательно, всякое устройство, дающее им к этому возможность, составляет действительную выгоду.
4) Сверх всего этого исключительное положение, в которое попали камбалы, кроме ограничения их кругозора переходом глаз на верх, повлекло еще за собой не только ухудшение и без того уже слабых органов движения, сделав грудные, а отчасти и брюшные их плавники не симметричными, но в некоторых случаях и совершенное уничтожение одного или даже обоих грудных плавников, именно у родов Monochirus и Achirus.
Одним словом, мы можем понять, что специализация организма приноровлением его к особливой среде, приобретенная на счет более обширного применения к более общим условиям, может иногда считаться относительно выгодной, если этой специализацией достигается высшая степень приноровленности к особенным условиям; но если организм со специальной организацией, теряя выгоды общей приноровленности, не приобретает взамен того лучшего приложения к специальным условиям какой-нибудь особливой среды, сравнительно с прочими организмами, то выгодность этой специализации становится немыслимой. В особенности же становится немыслимым происхождение этого организма от другого организма, столь же хорошо примененного и к этой специальной среде, да сверх того и общим условиям путем победы над ним в борьбе за существование.
К этому не лишним считаю прибавить еще одно соображение. Есть рыбы со столь же и даже с более высоким и плоским телом, чем камбалы, но которые, тем не менее, сохраняют способность держаться и плавать в воде в вертикальном положении. Излишняя плоскость и вышина их тела остаются совершенно необъяснимыми с точки зрения полезности. Так и Кювье говорит про роды Platax и Psettus, принадлежащие к великолепному по окраске семейству чешуеперых (Squamipennes), не уступающему в этом отношении самым ярким бабочкам и птицам, и у которых, сверх чрезмерной высоты тела, оба непарные плавника, спинной и заднепроходный, чрезвычайно высоки. «Эта чрезмерная высота плавников, — говорит Кювье, — всегда заставляет изумляться. Для какой надобности могут служить такие верхние и нижние паруса, поставленные в направлении длины тела рыб, в особенности когда дело идет о рыбах и без этого столь сплюснутых».24 Но эти рыбы, по крайней мере, держатся вертикально, никакая часть их не искривляется, никоторой они не лишаются. Это достигается тем, что они снабжены очень большим плавательным пузырем, который, опуская центр тяжести, не дает им падать, т.е. перевертываться. Такое же приспособление могло бы избавить и камбал, при их происхождении, от необходимости лечь на сторону и приобрести все изменения, которым они подверглись без всякой для них пользы. Почему же этого не случилось при действии естественного подбора? На мой вопрос, конечно, очень легко ответить тем, что их прародительская форма плавательного пузыря не имела, и что‚ следовательно‚ трудно ему было вновь возникнуть. Но плавательный пузырь есть в высшей степени непостоянный орган, который даже в весьма близких видах того же рода в одних встречается, а в других отсутствует, как например, у морских окуней (Sebastes) или макрелей (Scomber). Такой орган, казалось бы, можно столь же легко пробрести, как и потерять путем неопределенной изменчивости, и потому остается весьма странным, что эта изменчивость, обыкновенно столь услужливая, решительно отказалась явиться на помощь бедным камбалам, предоставив им кувыркаться, переворачиваться, перекашиваться, и, не смотря на все очевидные невыгоды их в борьбе, все-таки необъяснимым и таинственным образом, в конце концов, побеждать.
Еще одно последнее соображение. Можно еще себе представить, что лишение какого-нибудь органа, ненормальное строение части и вообще некоторое объединение и ухудшение организации — должно, тем не менее, считаться за некоторую относительную выгоду, если организм попадает в какое-нибудь стеснительное положение, в какие-нибудь, в известном отношении, невыгодные условия и претерпевает вследствие этого с общей точки зрения невыгодные, но, в применении к специальным условиям его жизни, относительно выгодные изменения. Так, например, животные, обитающие в темных подземных пещерах, бывают лишены глаз. Хотя вообще это есть невыгодная черта организации, но в тех условиях жизни, в которых они находятся, глаза им были бы совершенно излишни, а, следовательно, можно считать потерю этого органа в этом случае выгодной чертой организации, ибо эти животные‚ так сказать‚ экономят те материалы и силы, которые должны бы идти на образование и поддержание органа зрения. Возьмем менее резкий пример. Рак, называемый пустынником, — Pagurus, поселяется в пустых витых раковинах; хвост его, составляющий для морских длиннохвостых раков очень важный орган движения, бывает у них совершенно мягким, лишенным твердого черепка, теряет свою симметрию, скручиваясь неправильной спиралью в соответствие с избранным им себе убежищем. Как бы мы ни рассматривали (с Дарвиновой точки зрения) происхождение этого изуродованного хвоста, — мы можем все-таки признать его относительно выгодным. Если первоначально мягкость хвоста заставила пустынников избирать себе жилищем раковины, чтобы избавить этот орган и самих себя от повреждений и частой гибели, то, конечно, приобретаемое ими инстинктом искусственное жилище с избытком вознаграждает их за многие неудобства, с этим сопряженные. Если принять, что прародители этих раков-отшельников не имели первоначально мягкого хвоста и поселились в раковинах потому, что это им доставляло все-таки `большую безопасность, чем та, которую могло бы им доставить устройство их организма, при вольной жизни в море, и что, только вследствие постоянного пребывания в раковинах, хвост их стал мягким и уродливым, — мы опять-таки можем понять относительную выгоду, ими через это приобретенную — выгоду, которая перевешивает ненормальное изменение их хвоста. Но ведь это потому, что какие-нибудь условия их организма заставили их прибегнуть к образу жизни, повлекшему за собой ненормальную форму и консистенцию хвоста. Но у камбал, как мы показали выше, никакое такое принуждение немыслимо, ибо жизнь близь дна морского, которую с ними разделяют многие рыбы нормальной формы, нисколько не требовала чрезмерного сплюснутия их тела, которое заставило их лечь на бок и повело к последующим искривлениям частей тела, к ослаблению и даже к лишению некоторых органов. Это чрезмерное сплюснутие должно было доставить им никак не победу, а напротив того‚ непременное поражение в борьбе за существование, если, в самом деле, борьбой образуются органические формы.
На все наши рассуждения Дарвин отвечает: «однако камбалы изумительно хорошо применены к своему образу жизни и своим сплюснутым, и своим несимметрическим строением, `что очевидно явствует из того, что многие виды этого семейства, как морские языки (Solea) и обыкновенная морская камбала (Platessa flessus, flaunder), чрезвычайно обыкновенны».25 Но многочисленность рыб, или вообще какого-либо животного, есть понятий весьма относительное, и, чтобы получить о ней сколько-нибудь точное и определенное понятие, — нужно поступать сравнительно и сравнивать только однородное. Многочисленность породы, очевидно, определяется двумя обстоятельствами: ее плодовитостью и средней продолжительностью ее жизни, которые‚ в свою очередь‚ зависят от благоприятности жизненных условий, в которых она находится, т.е. от приноровленности к ним. Если какая-нибудь порода мало плодовита, а между тем многочисленна, то очевидно, что жизненные условия ей чрезвычайно благоприятствуют; и наоборот, если она очень плодовита, а между тем менее многочисленна, чем другие в тех же условиях живущие и столь же или менее плодовитые, то очевидно должно сделать обратное заключение. Например, большая, сильная и имеющая очень большое количество икры рыба, известная под именем лягвы, или морского черта (Lophius piscatorius), несмотря на все это довольно редка везде, где живет. Так Валансьен говорит: «Бесчисленное количество икринок, содержащихся в их яичниках, должно бы до бесконечности размножить лягву, и однако же она нигде не бывает очень многочисленна».26
Из этого необходимо заключить, что условия, в которых она живет, вообще для нее неблагоприятны, что, не смотря на все свои преимущества, она еле-еле в состоянии поддержать численность своей породы, которая‚ может быть‚ уже постепенно и ослабевает. Это же самое, хотя и далеко не в такой степени, можно сказать и про камбал. Число икринок их поистине бесчисленно по причине их необычайной мелкости, относительно которой с ними могут сравняться только треска, налимы и вообще рыбы трескового семейства, а у трески насчитывают до 9 миллионов икринок в одной рыбе. Но какая же разница в численности камбал и в численности различных видов тресок, как например: обыкновенной трески, сайды (Gadus virens) и даже пикшуя (Gadus Aeglefinus) и нашей беломорской наваги; какая разница с породами сельдей, осетров с судаками, лещами, таранью, воблой! Ни одна из камбал, за исключением палтуса (Hypoglossus maxima), не составляет предмета лова в больших промысловых размерах. Многие камбалы (различные виды рода Platessa) составляют лишь предмет домашнего употребления; другие породы, как морские языки, тюрбо, ценятся довольно дорого, `что уже указывает на их относительную редкость. Вот несколько положительных фактов. В прошедшем столетии с 1782 по 1790 год среднее количество ловившихся в то время у Мурманского берега трески и камбалы было: трески 175,279 пудов, камбал 11,089 пудов, что дает отношение 16:1; максимум улова в эти годы дал для трески 307,642 пуда, для палтуса 18,599 пудов; отношение 16,5:1; минимум улова трески 92,659 пудов, палтуса 3,466 пудов — отношение 27:1. В ближайшее к нам время в 1859 году трески было поймано 350,895 пудов, палтуса 15,777 пудов — отношение 22:1. Даже сайды и пикшуя, на лов коих обращается гораздо меньше внимания по их дешевизне, было поймано в этом последнем году 45,777 пудов первой и 25,357 пудов второго; цена же была на палтус 1 р. 25 к., на треску 67 к., на сайду и пикшуй только 25 к. за пуд.27 Следовательно, на лов палтуса обращали наибольшее внимание и старались бы ловить его преимущественно перед прочими рыбами, если бы только возможно было больше поймать.
Из этих соображений выходит, что относительная благоприятность или выгода внешних условий для камбал вовсе не так велика, как для других пород рыб с одинаковой плодовитостью; `больших средств избегать поимки они также не имеют, ибо ловятся тем же орудием и с одинаковой жадностью, как и треска, бросаются на наживку крючков, располагаемых у самого дна, у поверхности которого они пребывают. Конечно, жить они могут, но одержание ими победы в борьбе за существование, во время перехода их предков в камбалью форму, совершенно невероятно.
Разберем еще один из предметов спора между Дарвином и Мивартом, именно ход образования тех странных органов, которые известны под именем китовых усов, у гренландского кита (Balaena Mysticelus). Это дает мне случай дополнить уже сделанное выше общее замечание о той методе, которую Дарвин так часто употребляет для своих доказательств, и которая приводит в восторг его последователей, но которая, по моему мнению, никакой доказательной силы не имеет.
Эта метода, как я уже говорил, заключается в том, что, желая объяснить какую-нибудь черту органического строения, носящую на себе характер какого-нибудь весьма сложного, странного и специального приноровления к внешним условиям, он отыскивает ряд, серию существ, в которых это самое приноровление осуществлено, начиная со слабой степени совершенства, специализации и сложности строения, и постепенно достигает высших степеней этих качеств и принимает такой ряд или за действительные реальные ступени прогрессивного усовершенствования в каком-либо направлении, или, по крайней мере, за ряд аналогический. Я уже заметил, что если существует естественная система в распределении и расположении органических существ, то само собой разумеется, что такие ступени, степени или оттенки должны существовать в очень многочисленных и разнообразных отношениях, — иначе ведь и системы бы не было. Следовательно, Дарвиновы доказательства равняются выводу: есть естественная система, следовательно, она произошла не только генеалогически, — путем нисхождения, но еще и через переживание приспособленнейших, т.е. путем подбора. Но ведь это не есть что-либо уже доказанное, а пока еще только доказываемое. Чтобы представить это доказательство, нужно, прежде всего, показать, что все ступени этого ряда осуществляли собой все `большую и `большую степень полезности для последовательного ряда существ, обладавших какими-либо усовершенствованными и специализированными в разных направлениях признаками. Но если мы остановимся при этом на видовых ступенях этого длинного ряда преобразований, то мы еще этим, как само собой разумеется, ровно ничего не докажем. Вид‚ по понятиям самого Дарвина‚ есть форма, временно, по крайней мере, установившаяся, занявшая определенное место в природе; следовательно, если такая установившаяся форма, вид существует‚ и притом в течение продолжительного времени, то‚ конечно‚ все черты ее строения должны быть настолько целесообразны и полезны, чтобы такое продолжительное существование, при энергичной борьбе за жизнь, было возможно. Следовательно, уже a priori никто не сомневается в том, что в каждом виде каждая черта его строения должна находиться если и не на абсолютной ступени совершенства, то на ступени достаточной приноровленности.
Но ведь это по Дарвину достигалось не вдруг, достигалось не созданием (как бы себе его ни представлять), не скачком от целесообразного к более или менее целесообразному же. Вот тут-то и рождается сомнение, будут ли необходимые при этом процессе начинающиеся, следовательно, неразвитые еще черты изменяющегося организма, заключать в себе действительную полезность; рождается мысль, что существа, находящиеся в этом процессе трансформации, не могут иметь никакого преимущества перед своей коренной формой, что они будут даже иметь сравнительно с ней значительные невыгоды, и, следовательно, не только не победят ее, но должны оказаться побежденными в борьбе за существование; хотя, если бы трансформация достигла точки своего временного успокоения, т.е. видовой ступени, то действительно получила бы эти обеспечивающие победу преимущества. Другими словами, по Дарвинову учению‚ даже все малейшие шаги на этом пути должны мочь служить временными точками успокоения. Ничто из предназначенного к дальнейшей жизни не только ни на минуту не должно перестать быть целесообразным, но должно даже постоянно осуществлять эту целесообразность в высшей степени сравнительно с предыдущей ступенью.
Пусть, например, мы хотим переделать имеющийся у нас манеж без потолка, но с хорошей крышей, без окон, но с широкими воротами, дающими достаточно света для обучения лошадей, — на временную казарму для рабочих; а затем такую казарму на жилой дом для достаточного семейства. Для первой цели мы настелем потолок; от ворот к воротам проведем коридор, ограниченный стенами со многими дверьми направо и налево. Сообразно этим дверям, разделим перегородками правую и левую половины нашего бывшего манежа, а в этих отделениях пробьем по окну. Таким образом, мы получим два ряда комнат без прямого сообщения между собой, весьма пригодных для жилья в них в летнее время, многих рабочих даже с семействами. Для второй цели мы должны заменить ворота входными дверями; настлать везде полы; наш длинный коридор уничтожить вполне или отчасти, и в иных местах соединить некоторые из комнат правого ряда с комнатами левого; пробить в некоторых комнатах того же ряда двери; одни окна заделать, другие пробить; в должных местах поставить печи, чтобы все комнаты могли нагреваться. Пусть теперь хозяин, благополучно окончивший обе эти переделки, станет хвалиться гостям искусством приноровления своих строений к изменившимся обстоятельствам и скажет им: у меня был большой конский завод — и вот этот дом был тогда манежем; я был принужден закрыть завод и предпринять большие хозяйственный работы — стал проводить дороги, осушать болота и т.п., для этого понадобилось мне много рабочих, и манеж я переделал в казарму. Все эти работы я благополучно окончил, устроил свое состояние, женился, обзавелся большим семейством, которое захотело жить в деревне, и для него я переделал вот этот дом. Смотрите — вот план бывшего манежа, не правда ли‚ прекрасный был манеж; вот план бывшей казармы — не правда ли‚ удобная была казарма, а вот и сам дом, который, как видите, сухой, светлый, теплый, поместительный; так что это строение, не смотря на свое троекратное превращение, никогда не переставало быть целесообразным‚ пригодным для разных моих потребностей, и в каждый данный момент оставалось приспособленным наивозможно лучшим образом.
На это, кажется мне, гость в праве был бы ответить: согласен, манеж был прекрасный, казарма очень удобная‚ дом, как мы видели, отличный; но позвольте вас спросить, на `что же годилось строение в то время, когда оно перестало быть манежем, но еще не обратилось в казарму, и когда, перестав быть казармой, не сделалось еще жилым домом? Предположу, что наш хозяин — дарвинист своего рода и на это ответит: не думайте, чтобы я был так неискусен в постоянном извлечении пользы из капитала, представляемого этим строением, что так-таки сразу весь манеж переделал на казарму, и всю казарму на дом. Нет, я застроил сначала только третью часть манежа помещениями для рабочих, а в остальных двух третях продолжал в это время гонять и объезжать лошадей. Также точно я сначала переделал для себя и для семейства лишь половину казармы, а в остальной половине продолжали жить работники. На месте гостя я бы на это опять заметил: все это прекрасно, но согласитесь, что когда треть вашего манежа была застроена помещениями для рабочих, то манеж ваш перестал уже быть образцовыми‚ и манежи ваших соседей стали значительно превосходить его по достоинствам; и если бы, например, за наилучше устроенный манеж выдавались премии или медали каким-либо обществом поощрения коннозаводства, получили бы ее уже не вы, как прежде, а кто-либо другой, т.е.‚ иными словами‚ вы бы уже не одержали победы в этой мирной борьбе. Также точно вашим работникам, принужденным жить в манежном воздухе, при лошадином топоте, гикании и хлопании бичей, детям их, конечно выползавшим в коридор и потому находившимся в опасности попасть под ноги вводимым и выводимым лошадям, — не совсем-то было удобно жить; так что опять, если бы какое-нибудь филантропическое общество раздавало медали за наилучшее устройство квартир рабочим, оно едва ли бы присудило ее вам в это переходное время.
Тоже позвольте спросить вашу супругу — вспоминает ли она с удовольствием о том времени, когда рядом с ней было столько шума, дрязг, грязи, пьянства и безобразий, неразлучных всегда с жизнью рабочего народа с женами и детьми, притом народа сбродного, набранного с разных концов. Наконец, в то время, когда вы раскрывали крышу хотя части вашего бывшего манежа, и когда настилали полы, заделывали и пробивали двери, клали печи, на что годилось ваше строение в эти моменты? Ведь тогда в целом или в какой-либо своей части оно не было ни манежем, ни казармой, ни жилым домом. Притом я не знаю, каковы ваши средства, но позвольте предположить, что у вас, как это почти всегда бывает у наших господ помещиков, был постоянный недостаток в деньгах; в таком случае, вам пришлось бы производить все эти переделки очень медленно, и, следовательно, очень долго приходилось бы вашему строению находиться в таких переходных, решительно ни на что не пригодных положениях, (так как наше переделываемое строение есть аллегория, то и позволительно ввести это предположение, потому что ведь природа, приноравливающая организмы, хотя в деньгах, т.е. в средствах‚ и не нуждается, но подлежит условию производить все крайне медленно, `что как раз и соответствует отсутствию денег во всех наших главных человеческих делах). Думаю, что хозяину нашему нечего было бы отвечать на такое возражение именно потому, что ему следовало бы доказать не то, что манеж, казарма, дом (т.е. готовые виды) были целесообразны и пригодны каждый для своего назначения, но что таковыми же были и все промежуточные между ними состояния. А в том порядке вещей, для объяснения которого я привел эту аллегорию, пока Дарвиновым учением именно этого нам и не доказано; ибо все возражение в том и состоит, что начинающиеся органы иногда не только не полезны, а даже вредны, в большинстве же случаев существенной пользы оказывать не могут, т.е. не могут склонить весов борьбы в сторону победы тех организмов, у которых эти зачаточные изменения проявляются.
Но это сопоставление ряда видов, представляющих последовательные ступени изменения какой-либо черты строения, составляет еще сравнительно строгую методу доказательства у Дарвина. В других случаях, когда он такого ряда, именно для данной черты и у данных существ, подыскать не может или может подыскать их в весьма неполной и несовершенной степени, он довольствуется приведением ряда аналогического из другого разряда существ, как бы говоря: если это возможно в этом разряде, то почему же не считать его возможным и в том, о котором в настоящем случае идет речь? — не обращая при этом внимания на различия в условиях жизни этих двух рядов. Вот такой-то именно пример и представит нам объяснение того, как могло произойти странное устройство так называемых китовых усов, как все члены этого ряда черт строения, их характеров, отчасти действительно существующие, отчасти же только предполагаемые, могли быть приобретены каждый тем животным, которое им обладает.
Китовые усы суть роговые пластинки обыкновенно треугольной формы, вершинами обращенные вниз, сидящие двумя параллельными рядами, по одному с каждой стороны верхней стенки рта китов. Каждая пластинка сидит в поперечном направлении к продольной оси рта, одна сзади другой. Самая длинная пластинка находится по середине‚ а к переду и к заду укорачивается. Для помещения их, каждая половинка неба (правая и левая) желобообразна, а средняя продольная линия вдается вниз, подобно килю. Таких пластинок у различных видов китов бывает от 300 до 1000. Длина их у разных видов весьма различная. У настоящего гренландского кита средняя пластинка бывает от 10 до 15 футов, у некоторых других видов она достигает только 4, 3, 1.5 фута, а у Balaenoptera rostrata28 только 9 дюймов29 длиной. Острая нижняя оконечность и внутренний край этих пластинок расщеплены на жесткие щетинки, которые наполняют собой как бы очень редкими волосами или перепутанными волокнами всю огромную полость рта китов. Когда киты плавают, раскрывши рот, то огромное количество мелких животных: раки, медузы, преимущественно же небольшие голые моллюски, Clio borealis,30 попадают вместе с водой им в пасть, где запутываются в волокнах пластинок. Когда кит закроет рот, они там остаются, а вода вытесняется из углов рта. Следовательно, эти пластинки могут быть в одном смысле настоящими зубами, потому что служат для удерживания пищи, но собственно они составляют орган, процеживающий воду для выделения из нее небольших животных, которыми кит питается. В такой мере это относится к настоящим гренландским китам; наши же мурманские киты, например, принадлежащие к роду Balaenoptera‚ питаются преимущественно уже не этими мелкими беспозвоночными, а небольшими рыбами, собирающимися стадами, каковы‚ например‚ сельди, мойва (Malotus arcticus).31
Вот по случаю этого-то органа Миварт замечает: «Если эти пластинки китового уса раз достигли такого размера и развития, чтобы быть вообще полезными, тогда сохранение их и увеличение в границах их пригодности будет производиться одним естественным подбором. Но как добыть начало для такого полезного развития?»32 Для ответа на такое сомнение Дарвин находит только одно животное из того же отряда китообразных, которое можно бы считать за некоторую посредствующую ступень между теперешними китами и их предполагаемым прародителем, который имел бы такое устройство, ступень, которая, будучи сама по себе полезной, повела бы, в дальнейшем развитии и накоплении подбором к происхождению усовых пластинок. Это Hyperoodon (небозуб) — водное млекопитающее, живущее в северных морях и достигающее до 4-х сажень в длину. Оно вовсе лишено настоящих зубов, которые остаются зачаточными, и два передние в нижней челюсти, долее прочих сохраняющееся, — все-таки наконец выпадают и суть также не более как зачатки, не годящиеся ни на какое употребление. Но взамен того оно имеет на небе и вдоль верхней челюсти много неправильно расположенных роговых твердых зубчиков или бугорков (points). «Следовательно, — говорит Дарвин, — нет ничего невероятного предположить, что какая-нибудь древняя (early) форма китообразных была снабжена подобными же роговыми зубьями на небе, но правильнее расположенными, и которые, подобно бугоркам или желвакам (Knobs) гусиного клюва, помогали при схватывании и раздроблении пищи».33
Но так как промежуток между твердыми и острыми бугорками небозубов, служащими для раздробления пищи, и роговыми пластинками, вовсе не твердыми, а гибкими, китов‚ даже и такими короткими, как находящиеся у Balaenoptera rostrata, — еще очень велик‚ то для объяснения этого перехода Дарвин прибегает к различным формам роговых пластинок‚ коими вооружены водяные птицы отряда пластинчатоклювых (Lamеllirostres), к коим принадлежат: утка, гусь и крохали (Merganser). «Клюв широконосой утки (Shoveller duck, Anas clypeota)34 представляет, — говорит Дарвин, — более сложное и прекрасное строение, нежели рот кита. Верхняя челюсть ее снабжена с каждой стороны рядом или гребнем, составленным из 188 тонких эластичных пластинок, косо срезанных, так что они заострены, и расположенных поперечно к продольной оси рта. Они начинаются от неба и прикреплены гибкой перепонкой к краям челюсти. Расположенные у середины — самые длинные, достигая трети дюйма в длину, продолжаются на 1/14 долю дюйма ниже острого края челюсти. У основания их есть короткий дополнительный ряд косых поперечных пластинок. В этих различных отношениях они похожи на пластинки китового уса во рту кита. Но к оконечности клюва они очень отличны, потому что направлены внутрь, вместо того чтобы прямо опускаться вниз. Вся голова лопатчатой утки, хотя несравненно менее массивна (bulky), составляет около 1/18 доли головы кита — Balaenoptera rostrata средней величины, у которого пластинки китового уса имеют лишь 9 дюймов в длину; так что если бы мы увеличили голову лопатчатой утки до размеров длины головы этого вида, то пластинки эти достигли бы 6 дюймов, т.е. до 0.67 длины, которую они имеют у этого кита.35 Нижняя челюсть широконосой или лопатчатой утки снабжена пластинками одинаковой длины с описанными, но тоньше, и этим значительно отличается от нижней челюсти кита, которая не вооружена пластинками. С другой стороны оконечности этих нижних пластинок расщеплены в тонкие щетинки (bristly points), так что они этим замечательно схожи с китовыми пластинками.36
Второй член этого рода может представить Prion,37 у которого одни верхние челюсти снабжены пластинками, продолжающимися ниже ее края, так что клюв их в этом отношении походит на рот кита.38
От сложного устройства клюва у этих птиц можно перейти, без большого скачка по отношению к способности процеживания, к клюву нашей обыкновенной утки через клювы видов Merganetta armata и Aix sponsa.39 У нашей утки пластинки гораздо грубее, чем у широконосой, их только около 50 с каждой стороны челюсти, они прямо срезаны и окаймлены по своему краю просвечивающей твердоватой тканью, как бы для раздавливания пищи. Края нижней челюсти пересекаются многочисленными тонкими бороздками, которые очень слабо выдаются. Хотя такой клюв представляет гораздо худшую цедилку (или грохотку, cumo, sifter) чем у широконосой утки, однако же и эта птица, как всякому известно, употребляет его для той же цели.
В другой группе того же семейства, у египетского гуся (Anser varius Mey)40 клюв близко походит на клюв обыкновенной утки; но его пластинки не столь многочисленны, не далеко простираются внутрь; однако и этот гусь употребляет его подобно утке, выбрасывая воду из углов. Главный корм его составляет, однако же, трава, которую он срывает подобно обыкновенному гусю. У этого последнего, наконец, пластинки верхней челюсти уже гораздо грубее, чем у обыкновенной утки, почти сливаются между собой, их бывает около 27 с каждой стороны‚ и они оканчиваются вверху зубовидными бугорками. Небо покрыто твердыми закругленными бугорками. Края нижней челюсти зазубрены зубчиками, гораздо более выдающимися, более грубыми и острыми, чем у уток. Гусь обыкновенно уже не процеживает воды, но употребляет свой клюв исключительно на срывание травы, к чему он столь хорошо приспособлен‚ что может срывать траву ближе к почве, чем какое-либо другое животное.
«Таким образом, — продолжает Дарвин, — мы видим, что член утиного семейства, с клювом‚ устроенным как у обыкновенного гуся, приспособленным единственно к срыванию травы, может быть превращен слабыми изменениями в вид подобный египетскому гусю, а этот в подобный обыкновенной утке, и наконец, в подобный широконосой утке, снабженной клювом, почти исключительно приноровленным к процеживанию воды, так как эта птица едва ли может употреблять какую бы то ни было часть своего клюва, за исключением самой оконечности, для схватывания и раздробления или раздирания твердой пищи».41
Следовательно, чтобы понять происхождение процеживательного аппарата рта китов, нам стоит только выставить гипотетический ряд переходных форм между небозубом и гренландским китом, подобный тому, который существует в настоящее время у одного из семейств водяных птиц, — ряд, в котором небозуб будет соответствовать обыкновенному гусю, а гренландский кит — широконосой утке. Но если этот переход должен быть произведен естественным подбором, т.е. рядом мелких индивидуальных изменений‚ из коих каждое доставляло бы его обладателю некоторое преимущество сравнительно с той основной формой, от которой он происходит, то в ряде водяных птиц мы можем усмотреть обусловливающее это преимущество обстоятельство, решительно неусмотримое в ряду китообразных млекопитающих. Обстоятельство это состоит в том, что если обыкновенный гусь превосходно приспособлен к щипанию травы, то египетский гусь, а тем более утка, уже не могут быть столь же хорошо приноровленными к этой цели. И действительно‚ всякий знает, что наша домашняя утка далеко в этом отношении уступает гусю. Я пробовал держать у себя гусей в саду, для того чтобы они поедали падающие червивые плоды, в особенности сливы и яблоки, и тем останавливали размножение жуков долгоносиков, укалывающих эти плоды, чтобы класть в них яйца и заставляющих их этим падать гораздо ранее зрелости; — но это оказалось решительно невозможным, потому что гуси поедали все овощи и цветочные растения. Между тем утки в саду почти совершенно безвредны; если они и поедают `что, так это только самый нежный молодой салат и‚ в особенности‚ лепестки розанов, для чего они даже привскакивают на куст и обрывают цветы. Значит, только эти нежные части растений их привлекают, всего же прочего они не трогают, как слишком грубого для их более нежно устроенного клюва. Но это вознаграждается для утки ее способностью добывать пищу из воды, — процеживая ее через пластинки, коими снабжен ее клюв.
Таким образом, египетский гусь мог, если основываться на естественном подборе, получить хуже устроенный клюв для щипания травы только при том условии, что это вознаграждалось другим преимуществом, именно особым приноравливанием к добыванию пищи из воды. Если бы этот гусь столь же мало ходил в воду, как обыкновенный, он конечно‚ должен бы был уступить ему в борьбе за существование; если бы он только жил в воде, то также точно уступал бы водяным птицам с клювами устроенными, как у простых и еще более как у широконосых уток. Но с своим клювом промежуточной формы занимает он и промежуточное место между обыкновенным гусем и утками в общей экономии природы, более питаясь, щипля траву, чем утка, но менее, чем гусь, более процеживая воду, чем этот последний (вовсе этого не делающий), но менее‚ чем утка. Но, как такого промежуточного положения относительно питания невозможно себе представить для китообразных животных, живущих одинаково постоянно в той же самой среде, — в водах океана, то нельзя предположить для них и промежуточного строения.
Если мы обратим внимание на настоящие зубы китообразных животных, то найдем, что они все без исключения ими обладают, но в различной степени развития: у небозубов они уже весьма несовершенны, а у настоящих китов, по наблюдениям Жофруа Сент-Иллера и Эшрихта, они имеются только в зародышевом состоянии, в виде чечевицеобразных костяных тел внутри десен.42 В этом отношении китообразные составят следующий ряд: настоящие дельфины, имеющие более или менее многочисленные зубы в обеих челюстях; кашалоты, имеющие их только в нижней челюсти, а в верхней лишь зубовидные кости, не выдающиеся из десновых впадин, в которые, при закрытии челюсти, входят нижние зубы; небозубы с двумя только зубами у оконечностей нижней челюсти, которые притом также скоро выпадают, и, наконец, настоящие киты, у которых есть только зачаточные зубные косточки внутри десен. Мы можем объяснить, сообразно с началами подбора, это постепенное исчезновение зубов столь излюбленной дарвинистами экономией организма, по которой устранение всякого органа, без коего легко обойтись животному, составляет для него значительную выгоду. Для цели задерживания пищи, схватываемой небозубом, место зубов заступают ту же впрочем, роль играющие твердые роговые шипики или бугорки на небе. До этих пор все понятно! Какая же органическая потребность может заставить эти шипики обратиться в более или менее длинные пластинки‚ эластичные, не твердые, не могущие задерживать попавшую в рот пищу тем способом, как делают это зубы, а могущие напротив того служить цедилкой, в которой застревают разные мелкие животные — моллюски, раки, мелкие рыбы, плавающие в воде? Если достаточно разной крупной добычи, бесчисленных миллионов тресок и других рыб разной величины, средней величины головоногих и т.п., для кашалотов, не уступающих размерами китам, для прожорливых крупных акул, то их без сомнения хватило бы и китам.
Внешних побудительных причин к этому мы не найдем, но очень легко найдем внутреннюю. Это крайне узкий пищевод, который у гренландского кита имеет не более 2.5 дюймов, а у китов со спинными плавниками (Balaenoptеra) — 3.5 дюйма ширины и еще более узкая глотка; тогда как у кашалотов она достаточна, чтобы проглотить быка. Пока горло не сузилось, образование пластинок китового уса не только не может быть полезно, но должно быть даже в высшей степени вредно, ибо, наполняя пасть, они должны препятствовать схватыванию и глотанию несколько крупной добычи. «Эти органы, — говорит Кювье, — не позволяют китам питаться животными столь крупными, как можно бы было предполагать по их росту».43 Но также точно и наоборот: пока пластинки не образовались — сужение горла было бы в высшей степени вредно, ибо не допускало бы питания крупной добычей, а мелкой нечем было бы удерживать и отделять от массы воды. И так, горло должно бы было сузиться прежде, чем начали образовываться пластинки китового уса; а пластинки китового уса должны бы были образоваться прежде, чем начало суживаться горло, для того чтобы каждое из этих органических превращений или видоизменений не сделалось в высшей степени вредным и пагубным для животного. Из этого только один возможный выход — надо, чтобы и сужение горла, и образование пластинок произошло одновременно; следовательно, чтобы они были связаны между собой соответственной изменчивостью. Но и этого мало. Ведь ни горло не могло разом значительно сузиться, ни пластинки разом образоваться, ну хоть бы и до такой степени, в которой они находятся у Balaenoptera rostrata, одним словом‚ до степени полезной, при которой они могли бы что-нибудь мелкое в себе задерживать. Но всякое постепенное или даже и одновременное сужение горла, и образование пластинок было бы также бесполезно. Если бы горло достигло сразу сужения на половину против его ширины у кашалота, а пластинки достигли бы половины длины их у остроносого кита, то, с одной стороны, эти пластинки были бы еще вполне бесполезны, ибо этот гипотетический кит все бы мог питаться еще очень крупными рыбами и не нуждался бы в мелких животных; а с другой стороны, и эти мелкие пластинки все же были бы значительной помехой. Укрепление, фиксация такого изменения, если бы оно и произошло, решительно ничем бы не мотивировалось, ничем бы не оправдывалось. Следовательно, нужно сделать еще шаг далее, т.е. не только допустить соответственную изменчивость в столь широких границах, что она уже тут переходит в соотношение органов Кювье; но еще допустить столь крупный скачек в ходе изменчивости, что этим скачком, да еще при помощи соответственной изменчивости в смысле Кювье, мы выскочим из дарвинизма на огромное расстояние.
Этот вопрос о китовых усах мы можем резюмировать так: в действительности мы имеем у китообразных различные степени совместного существования: узости горла, потери настоящих зубов и развития усов, т.е. мы имеем превосходные образчики постоянной, установленной, если позволено так выразиться, статической целесообразности. Если для объяснения ее мы захотим принять теорию трансформизма, происхождения одних более или менее измененных форм от других‚ — мы можем только заменить ее целесообразностью динамической, т.е. состоящей в закономерном, определяющем ходе этих изменений. Но это не даст нам не только права, но даже и возможности заключить, что эта целесообразность произошла последовательными, несогласованными между собой, без плана происходившими изменениями. Усы полезны, но становятся полезными только с того времени, как горло сузилось, а если горло было уже суженным до степени, при которой является потребность в усах, а этих последних еще не было — то животное должно бы было погибнуть. Также точно и сужение горла может быть полезно, но только когда усы есть; если же усы есть, а горло не сужено, они могут только мешать.
Других разбираемых Дарвином возражений Миварта я не коснусь, как потому, что все они опровергаются подобно какому-либо из трех подробно разобранных примеров, так и потому, что они касаются мелких органов строения низших животных, с которыми не специалисты очень мало знакомы и описывать которые без помощи рисунков было бы затруднительно. Но я не могу удержаться, чтобы не привести еще одного в высшей степени сложного и специального строения, которое, по-видимому, не пришло на память Миварту, — это диск на голове реморы, которым эта рыба присасывается к скалам, ко дну кораблей, к нижней поверхности тела других рыб и морских животных и с ними вместе путешествует, так сказать, припрягает их к себе и заставляет возить по простору морей, и переносится с места на место, не употребляя никакого соответственного этому усилия. Польза такого устройства для реморы очевидна; но как могло оно возникнуть постепенно путем подбора?
Этот странный орган состоит из овального диска, занимающего собой верхнюю поверхность головы и часть спины. Диск окружен, как рамкой, толстым хрящеватым ободком, к которому прикреплены идущие поперек диска костяные пластинки, которые от центральной линии (продольной оси овала) идут в середине диска (вдоль малого его диаметра) в поперечном, т.е. перпендикулярном к большой оси, направлении, а отсюда, приближаясь к переднему концу, постепенно направлены вперед, а к заднему — назад. Эти костяные пластинки, число которых у различных видов ремор от 10 до 21 (а может быть и до 36), кроме прикрепления своего к ободку диска, имеют еще и другое по середине, т.е. вдоль большого диаметра овала. Именно, с нижней стороны каждой пластинки есть острый отросток, шипок, который посредством коротких тяжей прикреплен к лобной кости, задней затылочной и к остистым отросткам передних (у вида Echineis Remora первых пяти) позвонков. По бокам средней линии пластинки имеют по глубокой дугообразной выемке, которая в этих местах очень суживает пластинку; к ободочному же краю они напротив расширены. Ряд пластинок этих имеет, таким образом, вид тех ставен, составленных из подвижных пластинок, которые на шарнире могут закрываться и открываться (jalousies). В дугообразных выемках помещается по особой косточке, которая головкой своей, снабженной крючочком, видна снизу этого аппарата, а длинной частью помещается, как в ножнах, между двумя пластинками, между которыми таким образом прячется их нижний зубчатый край, верхний же свободный, т.е. выдающийся наружу между каждой парой пластинок, снабжен крючковатыми зубчиками. Косточки эти несколько подвижны и могут быть подвигаемы взад и вперед.
Эту систему пластинок сравнивают также, по наружному сходству, с рашпером (craticula) или решеткой, на которой жарят иногда мясо, и потому самые эти пластинки называют ossa craticulae, промежуточные же косточки — гребешками (pectinеs). Все эти части, конечно, снабжены специальными мускулами. Каким образом употребляют реморы свой орган? Только прикрепляясь крючочками зубчиков, подвинув их для этого в должное положение, или еще сверх сего, придавливая весь диск к поверхности, к которой хотят прилепиться, употребляя его еще как присасывательный орган, как ваптузу? Последнее вероятнее, потому что они присасываются к очень твердым поверхностям, как например: к якорям, к медной обшивке кораблей, в которые их крючки и зубчики не могли бы проникнуть.
Рыбы эти, которых считают 4 — 5 видов, составляют отдельное семейство. Одна из них, знаменитая в древности ремора, живущая и в Средиземном море, имеет не более фута в длину, но другой вид, живущий в южных морях, так называемый кормчий, Echineis Naucrates, достигает даже сажени роста.
Такое удивительное устройство не могло не обратить на себя общего внимания, и древние не преминули, по своему обычаю, к удивительной действительности прибавить самые вздорные баснословия. Реморе приписывали способность останавливать корабли, идущие на полных парусах или движимые десятками и сотнями весел. Так потеря Антонием битвы при Акциуме приписывалась тому, что корабль, на котором он намеревался перед сражением объехать флот, чтобы ободрить своей речью, был остановлен реморой, чем будто бы и воспользовался Октавий‚ быстро и решительно напав на неприготовленного еще противника. Когда Калигула, незадолго перед своим убиением, возвращался в Рим, галера, на которой он находился, одна из всей свиты, вдруг остановилась, несмотря на усилия 400 гребцов. Это удивительное явление для всех удовлетворительно объяснилось, когда водолаз достал из моря ремору, присосавшуюся к рулю. К этим басням подала, вероятно, повод та сила, с которой эти рыбы присасываются к кораблям и другим предметам, так что их можно оторвать, только заставляя скользить, так чтобы подвижные пластинки щита перевернулись. Коммерсон рассказывает, что, приблизив свой большой палец к диску реморы, он почувствовал столь большую притягательную силу, что от сего последовал род окоченения или даже паралича, который прошел лишь после долгого времени. Сила, с которой присасывается другой вид реморы, именно навкрат или еще другой не определенный вид с числом от 24 до 36 пластинок, — так велика, что в Мозамбикском проливе, в Индийских морях и у берегов Китая пользуются этим свойством их для ловли больших морских черепах. Рыбу держат в больших вместилищах, с часто переменяемой морской водой; на хвост надевают железное кольцо, которое ее бы не стесняло, но сквозь которое хвостовые плавники не могли бы пройти; к кольцу прикреплена длинная веревка.
Когда увидят издали с лодки плавающих черепах, которые чрезвычайно чутки, — бросают в воду навкрата, который, стараясь уйти, описывает все `большие и `большие круги около лодки, но, подплыв к черепахе, непременно присасывается своим щитом к нижнему черепку ее. Тогда его притягивают к лодке вместе с черепахой, от которой он не отстает, а морская черепаха весит, как известно, от 25 до 40 пудов.
Вот орган чрезвычайно сложный, чрезвычайно специальный, которому не найдем ничего подобного ни между рыбами, ни между другими животными, и к тому же орган чрезвычайно полезный для рыб‚ им обладающих, ибо он не только может служить им якорем, чтобы совершенно спокойно и без усилий удерживаться на месте среди волн и течений, (их не выбросит на берег никакая сила волн, выбрасывающая даже китов, если они прикрепятся к скале), но служит им еще средством весьма быстрого передвижения, опять-таки без малейшего усилия, если они прикрепятся к кораблю, киту, акуле или вообще к рыбе, плавающей с большой быстротой; наконец‚ он может служить еще чрезвычайно успешным средством защиты. Замечательно, что эти рыбы увиваются около акул, остатками от добычи которых питаются и не боятся такого соседства, потому что сверх быстроты и ловкости, с коими плавают, могут присосаться к телу опасного врага в таком месте, где станут для него совершенно недосягаемыми, к каким бы усиленным движениям и изгибам акула ни прибегала. Но, однако‚ все эти выгоды и преимущества орган этот может, очевидно‚ доставить только, когда он уже в значительной степени развит, а в зачаточном состоянии ни к чему служить не может.
Но возможно ли, по принципам Дарвинова учения, чтобы такой сложный орган возник разом? Бленвиль, чтобы объяснить этот странный и единственный в своем роде орган, выводит его из изменившегося первого спинного плавника (у этих рыб только один спиной плавник, расположенный, как например у щук, далеко назади против заднепроходного плавника), таким образом, что лучи этого плавника расщепились продольно надвое, и вместо вертикального положения каждая половинка его отогнулась в свою сторону до горизонтального положения. Основанием для такой гипотезы служит место расположения органа; и, пожалуй, с ней можно согласиться с точки зрения идеального метаморфоза в том смысле, что первый спинной плавник послужил материалом, из которого разумная творческая сила образовала совершенно новый орган, предназначенный для других целей, достигаемых и другими средствами. Но как объяснить это с реальной генетической точки зрения? — Рядом последовательных изменений, все возрастающих в доставляемой ими пользе. Но на `что мог бы служить, да еще при непременном условии доставлять какое-либо преимущество в жизненной борьбе, этот постепенно расщепляющийся и отгибающийся на стороны плавник? И эта метаморфоза должна была занимать собой не тысячи, не десятки тысяч, а разве сотни тысяч и миллионы поколений, которые все бесследно исчезли. Что они исчезли с лица земли — это‚ конечно‚ понятно с Дарвиновой точки зрения, ибо они должны были обладать совершенно бесполезным органом, превращающимся лишь для блага и пользы отдаленных потомков в какой-нибудь миллионной степени преходящего родства; но как могли они происходить, как могли существовать только для того, чтобы служить этим бесконечно длинным мостом, ведущим к появлению действительно целесообразно устроенных ремор?
Но ведь и не в этом еще главное затруднение. Припомним и уясним себе начала борьбы за существование. Если какая-нибудь черта строения полезно изменяется прогрессивным образом, то ведь по отношению к физиологическому отправлению этой самой черты и должна происходить борьба. Не хватает какого-нибудь рода пищи, которой питается животное — происходит изменение в органах добывания, хватания, переваривания пищи, зубы получают другое устройство, желудок или другая часть пищеварительной системы упрощается или усложняется и получает возможность уподоблять отчасти растительную пищу вместо исключительно животной, или наоборот. Усиливаются и размножаются враги — происходят изменения, увеличивающие средства защиты: меняется соответственным образом цвет, удлиняются и укрепляются ноги, крылья, плавники и т.п., так что бег, полет или плавание становится быстрее или изворотливее и т.д. При всех этих изменениях понятно (не принимая во внимание других условий, которые‚ конечно‚ и это делают в достаточной степени непонятным), как новые формы вытесняют старые. Но допустим, что на голове какой-нибудь рыбы возник (хотя и непонятно каким образом) диск или щитик, довольно уже развитый для того, чтобы она могла некоторым, еще слабым образом, не очень продолжительное время прикрепляться к посторонним предметам. Допустим далее, что какой-нибудь потомок этой рыбы, благоприятным для него изменением, был снабжен этим органом уже более усовершенствованным. Решительно не понятно, если ближе вглядеться в дело, чем эта вторая форма могла бы одержать победу над первой и таким образом упрочиться (до нового шага в том же направлении), а первая постепенно гибнуть, уступая ей в жизненной борьбе. Реморы все отлично плавают, отличаются быстротой и ловкостью движений — это не какая-либо неуклюжая рыба вроде камбалы или пинегоров (Cyclopterus lumpus).
Следовательно, их способность присасываться, хотя бы и в слабой степени и на короткое время, была бы уже преимуществом, которым они обладали бы перед прочими хорошо плавающими обыкновенными рыбами, — преимуществом, которое, хотя еще и слабое, все-таки ставило бы их выше общего рыбьего уровня по способности плавать, добывать себе корм, избегать опасности при общераспространенных средних условиях морской жизни. Следовательно, при вытеснении с поля жизненной битвы хуже приноровленного, — эти наши предполагаемые первоначальные реморы не могли бы попасть в этот забракованный природой разряд. Обыкновенные формы рыб должны бы пропадать в этой борьбе с более совершенными реморами, а не эти реморы, хотя еще не совершенные, но все-таки уже выше общего рыбьего уровня стоящие.
Например, в какой-нибудь стране часть зайцев усовершенствовалась в том отношении, что стала скорее бегать; но если в этой стране живет какое-либо другое животное, значительно хуже бегающее, даже чем неусовершенствованные зайцы, и если и те и друге живут в одинаковых условиях и преследуются теми же врагами, то очевидно, что усовершенствованные зайцы будут вытеснять не столько отставших немного зайцев, сколько то другое хуже бегающее животное, и только когда это последнее будет уже уничтожено или значительно уменьшено, тогда при усиленной охоте волков (или других хищников) придет очередь и для отсталых зайцев.
Или же нужно, чтобы состязание между обеими породами зайцев завязалось в другом каком-либо отношении, которое ввело бы в дело условия расхождения характеров, чтобы зайцам вообще, как занимающим более одинаковые места в природе, стало‚ так сказать‚ тесно, причем это слово тесно должно, конечно, принимать не в пространственном только отношении. Но если обратимся к помощи расхождения характеров, то, по отношению к реморам в их способности присасываться, и оно нам ее не окажет. Первоначальные реморы‚ конечно‚ хуже и слабее присасывались, чем усовершенствованные; но пока было, есть или будет достаточно подвижных предметов для присасывания, т.е. больших рыб, китообразных, морских черепах и даже ихтиозавров и плезиозавров (ибо образование такого сложного органа, как диск ремор, должно было длиться так долго, что начало процесса захватило бы, пожалуй, меловые и юрские времена), — то их хватило бы не только усовершенствованным, но и самым зачаточным реморам, и борьбы в этом отношении между ними происходить не могло бы, ибо едва ли кто станет утверждать, что в таких объектах присасывания когда-либо чувствовался недостаток. Следовательно, и расхождение характеров не на чем тут проявиться, и всякие причины борьбы, а, следовательно, и усовершенствования присасывательного диска становятся немыслимыми. Возражение в этом смысле было сделано Бронном, спрашивавшим, каким образом в борьбе за существование побиваются преимущественно переходные формы, тогда как они ведь все же усовершенствованнее и лучше приноровлены, чем коренная форма, от коей обе отделились?44 Общий ответ дает на это Дарвин учением о расхождении характеров. Мы видели по отношению к реморам, что оно тут ничего объяснить не может.
Рассуждая в Дарвиновом духе, я могу найти из этого один только исход. Таковым была бы особого рода соответственная изменчивость. Если бы зачинающаяся ремора имела какую-нибудь другую черту организации довольно невыгодную, но тесно связанную таинственной связью соответственной изменчивости с присасывательным диском, и если далее, с усовершенствованием и укреплением этого органа подбором и долгой наследственностью, она получила бы такую самостоятельность, которая пересилила бы эту связь, тогда невыгодная черта, повлекшая первоначально за собой присасывательный диск, могла бы быть устранена, а диск бы остался. Явление стало бы объяснимым‚ но не только под условием совершенного выхода из Дарвиновой теории, как в примере с пластинками китового уса, но еще при помощи совершенно произвольного предположения.
Я долго, может быть‚ слишком долго, останавливался на этих частных примерах, которые‚ может быть‚ лучше было бы отнести в особое приложение, чтобы не утомлять читателей подробностями. Но полагаю, что подробный разбор частных примеров может лучше выяснить, чем самое основательное изложение общих начал и таковая же их критика, — и методу Дарвинова мышления, и ту ошибочность, и те недостатки, которые в ней открываются. Пока мы будем довольствоваться общими формулами неопределенной, постепенной и безграничной изменчивости, борьбы за существование и подбора, аналогическими рядами переходных и промежуточных форм, и общими из всего этого выводами, путь происхождения и образования органических форм друг от друга, предложенный Дарвином, может казаться удовлетворительным: но если мы постараемся в игре и взаимодействии живых представлений по возможности верно, точно и подробно отразить игру и взаимодействие многосложных условий, которые должны бы происходить в действительности на основании этих общих принципов, то мнимая обаятельная сила этого учения как вообще, так и для каждого данного случая скоро исчезнет.
1) Дарвин. Прируч. живот. и возд. раст. II, стр. 218.
2) В нашем вычислении есть действительная ошибка, которая несколько уменьшает опасность поглощения от скрещивания, именно: если пятилепестный цветок станет оплодотворяться пылью четырехлепестного, то происшедшее от сего растение не возвратится еще прямо к нормальной пропорции тех и других цветков, т.е. число пятилепестных будет у него несколько больше 1/1024 числа четырехлепестных, но не будет, однако же, иметь их в числе 1/512, а некоторую среднюю между ними пропорцию, более‚ впрочем, приближающуюся к меньшему числу‚ чем к большему (к 1/1024‚ чем к 1/512), потому что первое число, как нормально свойственное виду, имеет очевидно `большую передаточную способность. И так во всех ступенях. К нормальной пропорции своей ступени возвратится наша сирень лишь через несколько поколений, через три, шесть, семь, смотря по тому понятию, которое мы себе составляем о числе поколений, нужных для совершенного очищения породы от посторонней крови, по выражение заводчиков. Вычисление это очень сложно, и я предоставляю его более меня искусным математикам. Но зато мы и не нуждаемся в невероятности, выражаемой дробью со знаменателем в несколько десятков биллионов; дробь с миллионным знаменателем вполне достаточна для нашей цели. Но, во всяком случае, происходящее через это, так сказать, увеличение безопасности от поглощения новых изменений скрещиванием не может быть велико, как это видно из следующих соображений. Специально относительно сирени эта причина должна была ведь действовать с самого происхождения счастий и увеличивать их число. Мы и приняли преувеличенное число их в 1/1024, тогда как собственно нам следовало начать наш расчет с гораздо меньшей дроби, а это значительно увеличило бы биллионы наших знаменателей, - увеличило бы, так сказать, тот запас невероятностей, который означенная причина должна несколько уменьшать. Но гораздо важнее другое соображение. Мы приняли за начальное изменение уже вполне и резко охарактеризованный признак: пяти-, а не четырехлепестный венчик; т.е.‚ собственно‚ приняли в расчет одно численное преимущество нормальной основной формы, а преимущество, проистекающее из полной определенности ее, сравнительно со слабым зачаточным состоянием начинающейся формы, совершенно оставили в стороне, как неподдающееся численному определению. Но не может быть сомнения в том, что число поколений, требующихся для очищения породы, зависит в сильной степени от силы, резкости, определенности, в которых признак, переданный скрещиванием, выражается у одного из родителей. Следовательно, при едва начинающемся индивидуальном изменении будет вполне достаточно первого же скрещивания с нормальной формой, чтобы его окончательно распустить в главной породе; так что этой, возмущающей правильность нашего вычисления, причины тут, - т.е. во всех, могущих в природе встречаться случаях, - вовсе и не будет. Наконец нельзя упускать из виду и того, что если есть пятилепестные цветки, то есть и трехлепестные, т.е. вообще признаки неблагоприятные, скрещивания с коими действуют в противном смысле. К этому обстоятельству я еще вернусь в следующей главе.
3) Darwin. Orig. of spec. II Amer. edit., p. 179 и VI edit., p. 162, 163.
4) Darwin. Orig. of spec. II Amer. edit., p. 183 и VI edit., p. 166.
5) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 138.
6) Baer. Studien aus dem Gebiete der Naturwissenschaften. 2 Th., S. 330, 331 und 333.
7) Darwin. Descent of man and select. in relat. to sex. Seventh thousand. vol. I, p. 206.
8) Прируч. живот. и возд. раст. II, стр. 240, 241-365, 366.
9) Darwin. Orig. of spec. VI, p. 200
10) Darwin. Orig. of sp., VI еd., p. 140.
11) Darwin. Orig. of sp. II ed., p. 161; в VI издании стр. 138 слова: «и я не мог бы дать на него ответа» - пропущены.
12) Darwin. Orig. of spec. II amеr. ed., p. 163. VI ed., p. 139, 140.
13) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 181.
14) Darwin. Or. of sp., VI ed., p. 177 и 178.
15) Darwin. Or. of sp., VI ed., p. 178.
16) Так Келликер говорит: «Так как Дарвин во всех таких случаях принимает совершенно медленное начинание и преобразование (органов), то невозможно усмотреть, каким образом новые, в первом зачатке находящиеся и еще не функционирующие органы могут быть полезны организму, и посему не могло бы быть и речи о сохранении и дальнейшем развитии их в Дарвиновом смысле». Kolliker Morphologiе u. Entwickеlungsgeschichte des Pennatulidenstammes nebst allgem. Betracht. zur Descendenzlehre. Frankfurt 1872, S. 28 u. 29.
17) Darwin. Orig. of species. VI ed., p. 186, 187.
18) «Я постигаю, например, говорит Ламарк, что брюхоногий слизень, который, ползая, чувствует потребность ощупывать тела, находящиеся перед ним, делает усилие, чтобы касаться этих тел некоторыми точками, лежащими в передней части головы, и посылает им каждое мгновение массы нервных токов и других жидкостей. Я постигаю, говорю я, что от этих повторенных притоков к означенным точкам, должно последовать, мало помалу, распространение нервов, оканчивающихся в этих точках. Но как, при тех же условиях, и другие жидкости животного тела и между ними в особенности жидкости питательные, притекают к тем же местам, то должно последовать, что два или четыре щупальца появятся и нечувствительно образуются в этих точках, о которых идет дело, при этих обстоятельствах. Без сомнения‚ это и случилось со всеми породами брюхоногих, которых потребности их заставили принять привычку ощупывать тела частями их головы. Но если находятся между брюхоногими породы, которые, по условиям их образа существования и жизни, не ощущают подобных потребностей, тогда голова их остается лишенной щупалец; и это действительно имеет место относительно родов Bullea, Bulla и Chiton». (Lamark. Hist. natur. dеs animaux sans vertebres. III edit. Brux. t. I, p. 59). Очевидно, что совершающееся с камбалами принадлежит к тому же разряду явлений, которые Ламарк предполагает у моллюсков, - с той разницей, конечно, что Ламарк выставляет этот гипотетический пример, как общую формулу объяснения изменений строения организмов, тогда, как и Мальм, сделавший наблюдение, и Дарвин, его цитирующий, видят здесь только частный случай.
19) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 187, 188.
20) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 187.
21) Nilsson. Scandinav. fauna IY vol., p. 164.
22) Nilsson. Scandinav. fauna IY vol., p. 168.
23) Под онтогенезом разумеется развитие или история происхождения отдельного индивидуума, а под филогенезом - развитие целых рядов форм видов, родов, семейств и проч. при предположении происхождения их одной от другой.
24) Cuv. et Val. Hist. nat. des poissons. t. VII, p. 214.
25) Darwin. Orig. of spec. VI еd., p. 186.
26) Нist. nat. des poissons. XII, p. 364.
27) Исслед. о рыболов. в Poccии, изд. Мин. Гос. Им., V1 т., стр. 140-142.
28) Balaenoptera называется род китов, имеющих на спине плавник, которого настоящй кит Balaena не имеет. У этого рода пластинки китового уса вообще гораздо короче, хотя тело их и достигает у некоторых видов значительно `большей величины, чем у настоящего кита. Balaenoptera rostrata, про которую говорит Дарвин, - один из самых малых видов, не превосходящий 30 футов в длину.
29) По Брандту это не совсем так, ибо в середине наружного ряда они достигают вдвое большей длины, именно не 9, а 18 дюймов (1.5 фута) и даже передние - 1 фута (Brandt und Ratzeburg. Medizin. Zoologie vol. I, S. 119).
30) Clio или Clione borealis - животное около дюйма в длину, буро-розового цвета, передняя часть тела которого закруглена в виде шара, а задняя овальной, к концу несколько заостренной формы, с двумя крылоподобными расширениями по бокам, имеет вид как бы грубого, неискусной рукой сделанного купидончика. Этот моллюск покрывает собой целые квадратные мили северных частей океанов плотным слоем во много сажень толщиной и называется по-немецки Wallfischfuttеr, китовым кормом.
31) Рыба эта похожа на корюшку и ловится в иные годы с весны в большом количестве, как наживка для трески.
32) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 183.
33) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 185.
34) Широконосая, тупоносая или лупоносая утка живет везде в Европейской России и Сибири.
35) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 183 и 184.
36) По размерам пластинок этой породы кита, как они означены у Брандта‚ вышло бы только 0.5‚ но‚ конечно‚ это замечание важности не имеет.
37) Водяная птица, принадлежащая к семейству буревестников (Procellaria), живущая в холодной части Тихого океана от 30° южной широты к полюсу.
38) Darwin. Orig. of spec. VI еd., p. 184.
39) Живущая в Каролине чрезвычайно красивая порода маленьких уток.
40) Этот гусь был известен древним под названиями: Chеnolopеx, vulpanser, т.е. гуся - лисицы‚ и очень уважался египтянами за привязанность к своим детям.
41) Darwin. Orig. of spec. VI ed., p. 184, 185.
42) Giеbel. Die Saugethiere. S. 77.
43) Cuviеr. Regno Anim. 3 ed. Brux. t.1, p. 181
44) Bronn - перевод Дарвинова Origin of spec., p. 504.